На берегу Lago di Como1, в числе красивых вилл, которыми усеяна вся эта волшебная страна, находи ...

На берегу Lago di Como1, в числе красивых вилл, которыми усеяна вся эта волшебная страна, находится сельское убежище семейства Ш-пов, любезнейшего и счастливейшего из всех отшельничьих семейств этой роскошной пустыни.

Однажды вечером собралось у Ш-пов несколько дам и мужчин из окрестных дач, всё записных меломанов. В числе гостей находился также сосед Ш-пов, синьор Джемелло Перетти, некогда знаменитый певец, известный под именем Лелио, а нынче богатый отшельник восточного берега Lago di Como, где на честно напетые деньги выстроил он себе прекрасную виллу и живет маленьким лордом.

Мы занимались музыкой. Синьор Джемелло Перетти, уступая настоятельной просьбе всего общества, согласился пропеть нам арию из «Семирамиды». В голосе его уже не было ничего знаменитого, но еще примечались явные следы очаровательного тенора, восхищавшего всю наполеоновскую Италию. В его наружности также видны были остатки отменно красивого мужчины, который в свое время сводил с ума итальянок. Веселость, приятный ум, как нельзя более благородное обращение и множество анекдотов, которыми разнообразил он свой разговор, делали его вожделенным собеседником нашего круга, особенно в дождливые осенние вечера. Мы были с ним очень коротки, и в этот вечер, когда гости разъехались, мы начали упрашивать его, чтобы он рассказал нам какой-нибудь эпизод своей жизни, – именно тот, который покажется ему самым занимательным для нашего женского любопытства.

– Расскажите нам подробно о себе, caro signor Peretti2, – сказала хозяйка. – Правда ли это, что вы происходите от одной из знаменитейших венецианских фамилий?

– Никак нет, сударыня, – отвечал он. – Родители мои были дворяне, но бедные и вовсе не знаменитые. Отец мой владел небольшим поместьем подле Кьоджи3: оно было конфисковано в последнюю нашу революцию, которая передала республику в руки французов, и мы остались в совершенной нищете. Отец мой даже принужден был долго укрываться от преследований, как приверженец старого венецианского образа правления, и, когда ему позволили возвратиться на родину, он поселился в Кьоджи с доброй моей матерью, которой пришлось трудиться собственными руками, чтобы содержать старика мужа и дать мне кое-какое воспитание. Первые годы моей юности провел я в Кьоджи. Многие говорили, что я был очень миловидный и развязный мальчик, но никто не хотел принять под свое покровительство сына человека, подозрительного новому правительству. Несмотря на склонность молодого воображения к надеждам, будущее часто представлялось мне в самых мрачных красках, и я приходил в отчаяние, не предвидя ни средств усовершенствовать свой ум науками, ни даже возможности выучиться какому-нибудь почетному ремеслу.

Не будь одна благородная дама, которая заметила у меня хороший голос, когда я, гуляя в поле, пел во все горло баркаролу4, чтобы заглушить свое горе, мне, вероятно, пришлось бы определиться в поденщики. Она первая приласкала меня, пригласила в свой великолепный замок, препоручила своему maestro di capello5, который преподал мне первые начала музыки и пения, и нередко сама пела со мною, стараясь образовать мой голос. Эту благородную даму звали графиней Бианкой Альдини. Она была вдова одного из самых гордых венецианских аристократов, молодая, прекрасная и очень богатая. Ей было тогда двадцать два года; мне восемнадцать. Материнская нежность, с какой занялась она моим образованием, внушила мне сперва живейшую признательность, потом страстную любовь. Да и как было не влюбиться в женщину, красота и сердце которой были, казалось, не здешнего мира! Я скоро сделался почти домашним в ее замке, лежащем в одной миле от Кьоджи, бывал у нее всякий день и ежедневно получал новые доказательства ее благорасположения, которым она умела придавать особенную прелесть, искусно устраняя от них всякую тень благодеяния или снисхождения, чтобы пощадить гордость бедняка.

Обожая Бианку всей душою, я не смел, однако, коснуться даже ее руки, хотя это наполнило бы счастьем все мое существование, и ласки страстной любви моей изливал на пятилетнюю дочь прелестной благодетельницы, маленького ангельчика чудесной красоты, которого звали Алецией. Я носил Алецию на руках, играл ее красивыми кудрями, осыпал ее поцелуями. Странное дело! Этот ребенок не мог терпеть меня. Алеция уже в этом возрасте проникнута была спесью рода Альдини, и считала себя как будто оскверненною прикосновением бедного юноши, предки которого никогда не правили судьбами республики. Она плакала, лишь только я брал ее на руки, вырывалась, едва не царапала мне глаза. Добрая мать была в отчаянии, и всеми мерами старалась преодолеть это непостижимое отвращение своенравной малютки. Она часто в шутку говорила дочери: «Это твой жених; я приказываю тебе любить его». Маленькая Алеция приходила в бешенство.

Что могло быть причиной этой ненависти? Не знаю! Но я уверен, что природа одаряет вас, сударыни, сверхъестественным инстинктом, который еще в детских летах угадывает такие вещи, каких мы, мужчины, часто не можем и в зрелых летах разобрать всею силою нашего соображения. Это дитя, конечно, еще не понимало страстей, волнующих сердца взрослых, но оно как будто чуяло присутствие этих страстей и содрогалось от их гальванического влияния на его нервы. Я действительно думаю, что Алеция страшилась за свою мать.

Вы, вероятно, спросите, любила ли меня взаимно моя благодетельница? Зачем и говорить вам это, когда уже пятилетний ребенок проник в ее тайну! О, как она меня любила! Эта благородная женщина была готова принести все в жертву тому, кто был творением рук ее. Почему же я не воспользовался ее беспредельною преданностью своему Нелло? – так она называла меня, присвоив мне название, составленное детскими губками Алеции из звуков моего имени Джемелло. Почему не бросился я опрометью в объятия счастья, которое само встречало меня на пороге моей жизни? Позвольте мне ничего вам теперь не рассказывать об этом обстоятельстве, потому что оно до сих пор приводит меня в волнение и пробуждает в душе горькие сожаления. Оно положило печать на всю жизнь мою...

Довольно будет доложить вам в коротких словах, что один несчастный случай принудил меня наскоро проститься с моей благодетельницей и бежать не только из родного города, но даже из венецианских владений; что я долгое время скитался без приюта и без средств к пропитанию, и что спустя лет шесть Италия вдруг загремела именем первого тенора Лелио. Меломаны из отдаленных городов стремглав спешили туда, где пел il famoso primo tenore6, и, как обыкновенно водится, пустомели и энтузиасты начали утверждать, что он – какой-то переодетый принц, или граф, не помню. Вот откуда родилась сказка о моем знатном происхождении. Ей, быть может, много содействовало и мое не совсем пошлое воспитание, полученное, как я вам сказывал, в родительском доме и усовершенствованное любовью моей прелестной благодетельницы.

Лет через десять после того, как ушел из Кьоджи, я находился в Неаполе и играл в театре Сан-Карло роль Ромео. Тут были и король Мюрат со своим блестящим штабом и все тщеславные итальянские красавицы. Я не прикидывался просвещенным патриотом и совсем не разделял восторга, который возбуждало во многих из моих соотечественников чужеземное владычество. Я даже по временам одушевлялся против него простодушным героизмом, особенно когда мы, бывало, с несколькими приятелями, разглагольствуя исподтишка против Наполеона, толковали о том, как бы высвободить нашу прекрасную Италию из рук французов.

Я любил роль Ромео, потому что мог выражать в ней чувства восточного энтузиазма и рыцарской ненависти. Когда публика, состоявшая наполовину из французов, с жаром мне рукоплескала, я гордо поднимал голову, думая, что мщу им за наше народное унижение. Чувство, с каким я пел, и жар моей игры происходили от ненависти моей к этим гордым победителям: я в душе проклинал их, грозил им смертью, а они, сами того не зная, награждали меня за это рукоплесканиями.

Однажды, посреди самых пылких моих порывов, когда театр стонал от рукоплесканий, я увидел в ложе, подле самой сцены, женщину, холодный вид которой совершенно оледенил меня. Вы не можете вообразить, как мелкие обстоятельства таинственно управляют иногда энтузиазмом актера, как действует на него выражение некоторых лиц, возбуждает или оковывает его порывы! Я, по крайней мере, никогда не мог отделиться от публики: иногда холодность одного зрителя выводила меня из себя и, кипя гневом, я старался восторжествовать над нею и заставить его против воли мне удивляться. Бывало также, что чувствительность нескольких зрителей еще усиливала мою собственную. Но иногда некоторые взгляды, некоторые слова, произнесённые вполголоса, совершенно смущали меня, и я должен был употреблять большие усилия, чтобы стрясти с себя это неприятное чувство.

Лицо, которое так поразило меня в этот вечер, отличалось красотой истинно идеальной. Эта женщина решительно казалась прекраснейшей из всех, которыми наполнены были ложи. Все зрители разразились рукоплесканиями, трепетали от восторга, а она разбирала хладнокровно игру мою и как будто находила в ней недостатки, незаметные для взоров толпы. Словно муза театра, сама строгая Мельпомена, со своим правильным овальным обликом, широким челом, черными как смоль волосами и большими глазами, в которых сверкал зловещий взгляд. Прелестная дуга холодных уст ее не оживлялась улыбкой, и между тем она сияла юностью, и роскошные ее формы были исполнены здоровья, гибкости и изящности.

– Кто она такая, эта прекрасная брюнетка, такая холодная? – спросил я в антракте графа Нази, который очень любил меня и всякий вечер приходил за кулисы потолковать со мной.