ГОЛУБАЯ ЕЛЬ

Еще утром прапорщик Харченко узнал: приказ на его увольнение в запас подписан. К этому событию он готовился. Тем не менее весь день ходил как потерянный.

Вот и сейчас сидел Владимир Кононович дома один в опустевшей квартире. Разные мысли лезли в голову. Тесно им было там. Потому и не находил себе места.

Старший сын Ленька утром домой заявился. В новой офицерской обмундировке. Школу прапорщиков окончил с отличием. Получил назначение в «батину» часть. Порадовал. Выложил все новости, на ходу проглотив пирог, который мать испекла по такому случаю, заторопился. Едва успела Аннушка крикнуть вдогонку: «Сынок, приходи пораньше, чтобы мы с отцом не маялись». «Мама, я уже не маленький». Посмотрела мать на сына и залюбовалась: высокий, статный. Брови словно две стрелки над голубыми лучистыми глазами. Сын перехватил взгляд матери, улыбнулся в ответ. Ушел, резко хлопнув входной дверью. В серванте недовольно отозвалась посуда. Она словно разделяла чувства родителей: «Опять к своей невесте подался. Эх, Лидуха, Лидуха! Сколько ты всем нам радостей и горестей доставила…»

А потом и Аннушка с младшими детьми засобирались в кино.

— Пошел бы с нами, отец, развеялся! — кинула уже с порога.

— Идите, идите! Я дома посижу, — заторопился со своим решением Харченко.

Оставшись один, он раза два неторопливо промерил просторную квартиру. По привычке потрогал батареи. Подумал: «Горячие. Неплохо начали отопительный сезон».

А за окнами ноябрь срывал последние листья с почерневших деревьев. И где-то в сумеречном небе тревожно кричали вороны. Должно быть, к снегу.

«Нет, с такой жизнью и заскучать недолго», — ворчал Харченко, снимая с вешалки шинель и шапку… Его как магнитом тянуло к людям, в казарму, в свою третью роту.

Сразу же за калиткой — улица. Дома лишь с одной стороны, вторая заканчивается оврагом. Там внизу оборудовано стрельбище. Ряд четырехквартирных домиков тускло поблескивает шиферной кровлей. Под окнами грядки, фруктовые деревья.

Когда-то, лет десять назад, вызвал Харченко командир и говорит: «Посовещались мы тут и решили тебе, Владимир Кононович, дать трехкомнатную квартиру со всеми удобствами, на втором этаже… Передай Анне Савельевне. Обрадуй». Командир ждал от старшины третьей радостного согласия. А Харченко стоял перед ним и неловко мял в руках фуражку. «Спасибо за внимание, Гайк Аввакович! Только мы туда не пойдем. Нам с Аннушкой и нашей детворой надо пониже да к земле поближе».

Полковник Гургенян не стал настаивать на своем решении. Знал: велика любовь Владимира Кононовича к земле, ко всему живому и сущему. С огородом, садом, кроликами и птицей готов возиться без устали. Да и то взять: всегда детям свежая ягодка — с грядки, еще теплое яйцо — прямо на сковородку. Крепкие, здоровые у него дети, славно сбитые.

Этой хозяйственной жилкой объясняется то, что в те нелегкие пятидесятые годы он по доброй воле взвалил на свои плечи еще и прикухонное хозяйство. Не командир хозяйственного взвода Поприщенко, а он, старшина третьей радиороты. И день свой рабочий Харченко начинал задолго до общего подъема. Чуть свет его фуражка мелькала то у свинарника, то возле крольчатника. А когда поздней осенью, обычно к Октябрьским праздникам, к солдатскому столу следовала прибавка, Харченко с довольным видом вышагивал по столовой.

«Ну как, ребятки, сальце?» — спрашивал весело. И в тон ему один из ротных острословов отвечал: «После такого сальца, товарищ старшина, не мешало бы увольнительную в Ромашки». Голос шутника тонул во взрыве хохота.

Знали в гарнизоне хорошо: из тех дополнительных килограммов свежины Харченко себе не возьмет и маленькой дольки… Только через склад, только по накладной. А как же иначе? О его строгости к себе многие знали, а те, кто не прочь был поживиться за чужой счет, даже побаивались его. И не без основания.

Однажды старшина Поприщенко, земляк и сосед Владимира Кононовича, забросил удочку в разговоре: «Володя, я взял в совхозе поросенка. Один он у меня зачахнет. Пускай в твоем стаде с месячишко побегает, Окрепчает — заберу». «А мне что? Пускай бегает», — без видимого энтузиазма согласился Харченко.

Как-то в свинарник заглянула жена Поприщенко, острая на язык Явдошка. Пошарила своими горячими, как угли, глазами вокруг. А потом спрашивает у молоденького солдата, который разливал в кормушки кухонные отходы: «А де тут наш, „кованый“?» Солдат, не долго думая, ткнул пальцем в первого попавшегося поросенка. «Ни! Це — не наш. Наш был побольше. Этот какой-то зачуханный, — заупрямилась Явдошка. — У нашего, помню, пятачок был белый, а у этого — черный». Солдат про себя чертыхнулся, но смолчал. Старшине же доложил: «Приходила жена Поприщенко. Шум подняла. Сказала, чтоб ихнему поросенку на шею бирку отличительную повесили и получше за ним ухаживали». «Хорошо, — крякнул Харченко. — Сделаю бирку, чтобы не было обезлички». Взял да и привязал матерчатую повязку на манер спортивного номера на боку поросенка с фамилией его владельца.

Весь гарнизон после этого случая помирал со смеху. Сам Поприщенко вечером украдкой с мешком заявился в свинарник. Молча забрал и так же молча унес поросенка, а тот всю дорогу визжал, будто его живого положили на горячую сковородку. Долго потом Явдошка не здоровалась с Аннушкой. А Владимир Кононович только улыбался: «А как вас, земляков, научишь жить по чести?»

…В тот холодный, по-ноябрьски промозглый вечер шел Харченко, может, в последний раз в свою третью роту. Шел медленно, вдыхая холодный воздух. Из-за палисадников приятно тянуло шинкованной капустой, огурцами и помидорами, а еще — увядающим укропом.

Окна поприщенковой квартиры не светились. Должно быть, все уехали в город за покупками. Днем у его сарая оглушительно трещал мотоцикл. Между сараем и гаражом для мотоцикла заметил Харченко шевелящийся клубок. Подумал: «Никак, Дружок на цепи заарканился. Советовал же Степану: купи другую цепь. Выбрось этот поводок-удавку».

Владимир Кононович открыл калитку во двор соседа, заспешил к сараю. Так и есть — собака запутала на шее поводок. Харченко взял Дружка на руки и начал раскручивать цепочку из плоских металлических звеньев. Пес ожил. Раза три глотнул воздух, а потом радостно заскулил, благодарно лизнул руку Владимира Кононовича. Тот потрепал пса, достал завернутый в бумажную салфетку пирожок с мясом.

— Возьми, Дружок. Приобщись и ты к нашему празднику. Нынче Ленька к нам приехал, сын. Скушно тебе одному. Понимаю, сам из дому по этой причине сбежал.

Умный пес Дружок. Преданный. Из породы сибирских лаек. Ему бы сейчас в лес, белковать с хозяином. Сколько раз Владимир Кононович просил соседа: «Продай! К чему он тебе такой. Для охраны мотоцикла заведи обыкновенную дворнягу». А тот ни в какую. Помнил старую обиду. У Дружка красивые, вечно навостренные уши. Был и хвост, красивый, всегда поднятый бубликом. Хвоста теперь у Дружка нет. Остался обрубок. Кто-то посоветовал Степану: отруби, злее будет. Тот взял и отрубил собаке хвост. Боялся за свой мотоцикл с коляской. А какая же это лайка без хвоста?

С такими вот мыслями и миновал он КПП. Когда проходил вертушку, заглянул в окошко дежурки. С красной нарукавной повязкой сидел за столом сержант Тихомиров, из его роты. Тот самый, которого он, уходя в отпуск, оставлял за себя. Харченко кивнул ему и пошел дальше. А мысли теперь вились уже вокруг Тихомирова. Парень требовательный, любит во всем порядок. Но нет у него к людям подхода. Вспомнилось, как он инструктировал сержанта перед отъездом. Все обязанности Харченко напомнил Тихомирову, все разложил по полочкам. Что и как следует делать.

Потом они ходили по казарме. Прошли в ту ее часть, где располагались подчиненные Тихомирова. У кровати рядового Конкина остановились. Старшина знает: Конкин — пензенский. Окончил, как и его сын, радиотехнический техникум. Толковый солдат, но замкнутый. Совсем недавно ушел от них отец. И теперь мать одна воспитывает дочь — школьницу. Конкин, как специалист первого класса, получает надбавку к своей солдатской зарплате. Если разобраться — не так и много. Но накопит за два-три месяца и отсылает переводом. Такая заботливость солдата трогает Харченко.

— Тихомиров, — спрашивает старшина, — от кого получает письма Конкин?

— Признаться, товарищ прапорщик, я этим не интересовался. Одно знаю: в нашем взводе ему нет равных в передаче телеграфным ключом.

— А знаете, какой поступок совершил ефрейтор Белов, когда ездил домой в краткосрочный отпуск?

Сержант морщит лоб:

— Кажется мне, кого-то спас. Но кого и как — точно не знаю…

— Вот то-то и оно, что не знаете. А знать обязаны… Ефрейтор все десять дней работал в родном колхозе на комбайне вместе с отцом, — поясняет Харченко. — Сами знаете, какие погодные условия были прошлым летом…

А Тихомиров ему в ответ:

— К чему мне такие подробности? Мое дело, чтобы люди службу несли исправно. Чтобы двоек на занятиях не хватали, на дежурстве чтоб не дремали…

— Да?! — только и вымолвил ему в ответ Харченко.

«Вот и доверь такому роту, — думает Владимир Кононович, осторожно ступая по обледеневшему строевому плацу, срезая путь к своей казарме. — Нет, мой Ленька не такой. Он еще дошкольником поименно знал солдат третьей роты. Да и чутье у него на хороших и плохих людей острое. Они, дети, тонко чувствуют, кто к ним с добрым сердцем, а кто с горьким пряником».

Был у него в роте солдат Землянухин. Кажется, с Донбасса родом. Не курил, к спиртному не прикасался. Ласковый такой. Ребята, подтрунивая, его еще «баптистом» промеж себя называли. Ленька прикипел к нему. Когда Землянухин увольнялся, Ленька плакал, просился с дядей Лешей поехать… А вот рядового Иванова, «маменькиного сынка», которого родители посылками засыпали, невзлюбил. Это он надоумил как-то Леньку замкнуть сухие анодные батареи в ранцевых рациях. Влетело тогда рядовому Иванову, а заодно и Леньке…