Отчалив с легким плеском лодку от берега, дед взмахнул веслом и едва не свалился в воду от острой боли в плече. Даже зубами заскрипел, но обратно лодку не повернул.

Луна лила с неба свой холодный свет, И лодка, легко скользящая по глади курящейся реки, и весло, с которого стекали струйки чистой воды, казались отлитыми из серебра.

Старый Матвей самозабвенно любил такие вот ночи. Прохладный воздух, настоянный на речном разнотравье с острым запахом осоки, вливался в легкие, вызывал знакомую истому в уже не молодом, но еще не сдавшемся старости теле. Где-то справа, за прибрежными зарослями куги, словно вырезанные из черной жести, вонзались в звездное небо таинственные осокори. На крутом взгорке — село. Ни тебе огонька, ни собачьего лая. Как в могиле. А раньше до утренних петухов песни по всему селу звенели. Любил Матвей в том разноголосом хоре узнавать голоса своих сыновей.

Бывало, так пели его сыновья, что аж небу становилось жарко, аж мурашки у старого Матвея пробегали под сорочкой. Ничего не скажешь, умели и поработать, умели и попеть. А вот как так получилось, что фронт не удержали?! Не знал Матвей, что и ответить самому себе. Потому и думы, тяжелые, сдавливающие сердце в груди, не давали ему покоя.

С такими вот мыслями и причалил Матвей лодку в прибрежную осоку. Захватив с собой сплетенные из толстых веревок и лозы носилки для сена, неровной походкой направился в глубь острова к черневшему невдалеке от берега стожку. Переводя дыхание, остановился. И тут до его слуха долетел не то всхлип, не то слабый стон. Покрепче сжав в руке отполированный временем деревянный крюк, которым дергают сено, застыл в тревожном оцепенении. Прислушался. Кто мог прятаться в такую пору на безлюдном острове? Для влюбленных время неподходящее. Ворам и разным проходимцам нечего скрываться. С приходом оккупантов всякая нечисть всплыла наружу: кто в полицию пошел, другие еще куда-то подались.

«Вероятнее всего, кто-нибудь из своих прячется, возможно, что и окруженцы», — думал он. Их в те дни немало по ночам пробиралось глухими проселками да болотами. Из-под самого Киева, из-под Прилук, где, по слухам, многие головы положили, прорываясь на восток небольшими группами. Уходили в сторону Лохвицы, Гадяча, на Ахтырку и Харьков, туда, где день и ночь гудело и ухало, будто неведомый великан в огромной деревянной ступе просо на пшено рушил.

Неделю назад из хутора Архиповка сестра Мелашка приходила. Муж ее — Михайло, еще с финской не возвратившийся, где-то под Ленинградом воевал. Осталась она с двумя маленькими дочерьми. Вот и прибежала к брату тоску развеять, новости узнать да и своими поделиться. Она-то и поведала о страшном бое, что разгорелся возле хутора Дрюковщина между фашистами и какой-то нашей частью, выходившей из окружения. Разве они, простые селяне, могли знать, что здесь, на этих рубежах родной земли, сложилась трагическая ситуация.

Впервые в истории войн Военный совет Юго-Западного фронта в полном составе повел бойцов в последнюю штыковую атаку, чтобы прорвать кольцо окружения. И в цепи атакующих шел с самозарядной винтовкой в руках с примкнутым штыком сам командующий фронтом генерал Кирпонос. А рядом с ним шагали секретарь Компартии Украины Бурмистренко, начальник политуправления Рыков, начальник штаба Тупиков, командующий пятой армией Потапов со своим начальником штаба Писаревским и дивизионным комиссаром Гольцевым, комиссар госбезопасности Михеев…

И среди неполной тысячи бойцов, которые прорывались к Суле в сторону Сенчи, находился и дважды раненный в предыдущих боях старший лейтенант Матиенко…

— Кто тут есть живой? — стараясь унять дрожь в голосе, крикнул в ночь Матвей.

— Свои! Свои! — донесся глуховатый голос откуда-то снизу, из-под самого стожка.

— Кто же такие будете? — спросил он уже более спокойно.

— Выходим из окружения, человече добрый, — отозвался, видимо, старший.

— А сколько вас сюда, горемычных, пробралось, если это не секрет? — продолжал расспрашивать Матвей.

— Какой уж тут к черту секрет! Было четверо, а с сегодняшнего полудня остались втроем… Помер сегодня один наш… От ран помер. Здешний он был. Дорогу знал, потому и взялся проводить. Кровью истек, бедняга. Почти неделю пробирались через речки да болота, чтоб не напороться на вражеские заслоны…

— А кто же четвертым с вами был? — поинтересовался Матвей, ощущая в груди какое-то смутное беспокойство. — Как его кликали?

— Старший лейтенант Матиенко… А звали Петром, — так же глухо отвечал голос из-под стожка.

— Куда же вы подели Петра-то? — почти захлебнулся в крике старый Матвей, почувствовав, как острая игла вдруг переместилась из его раненого плеча в самое сердце.

— Да здесь он, почти рядом. В осоке. Мы его сеном прикрыли. Собирались завтра на рассвете земле предать…

Минуту спустя старый Матвей дрожащими руками разгребал повлажневшее от росы сено. А когда правая рука коснулась исхудавшего, давно не бритого лица, смертельная тоска разлилась по всему его телу. Стоял Матвей над холодным телом сына, и гладил, гладил спутанные с сеном его непомерно отросшие волосы, и шептал, пересиливая спазмы в горле:

— Петрусь! Сынок! Вот как нам сподобилось с тобой встретиться. Это я, старый, опоздал… Что же я матери скажу? Как же мне-то быть дальше?..

Дважды доставлял старик на остров подчиненным сына провизию, полотно на бинты, барахлишко разное. На четвертый день погрузил всех троих в лодку вместе с их оружием да и перевез на левый берег Сулы, указал на глухие села и проселки. Там и распрощался с ними…

Два года в любую пагоду односельчане часто видели сутулую фигуру деда Матвея то на берегу, то в лодке посреди реки, то на глухом острове. И никому в голову тогда не приходило, что дед Паровоз не просто столбычил в излюбленных своих местах, а находился в безмолвном карауле, наедине со своими мыслями, охраняя покой родного сына Петра, всякий раз чутко прислушиваясь к далеким и близким громам, угадывая в их отголосках могучую поступь своих сыновей.

…Погожим и теплым днем сорок третьего, в первый день бабьего лета, вступили в село наши. А спустя несколько дней всей округой хоронили старшего лейтенанта Матиенко, перенеся его прах в наглухо заколоченном гробу с острова на сельское кладбище, заметно разросшееся за годы фашистской оккупации. Хоронили со всеми воинскими почестями.

После тех похорон как-то сразу сдала и начала слепнуть бабка Ксения. По ночам, бывало, когда внуки крепко засыпали, она приглушенным голосом шептала, словно молилась:

— Как ты мог, Матюша, выдержать такое? Почему мне, старухе, не открылся, ничего не сказал?

— Эх, стара! — вздыхал тяжело Матвей, поглаживая в темноте своей шершавой, как рашпиль, ладонью голову внука Николки. — Клятву я дал, мать, нашему Петру: детей его сохранить… За наши с тобой муки уже началась расплата. Видела, как погнали супостата?! Только пыль столбом стоит. А за нашего Петра я сам с ними, иродами, поквитался…

Как-то поутру в промозглый, дождливый день дед Матвей подался в район. Оттуда заявился на машине с военными людьми. Долго водил прибывших с ним по своему подворью. Заглянули они тогда в стодолу, и в погребок, и в амбар. Связав две лестницы в одну, даже в старое гнездо аистов забрались. Целую охапку оружия разного погрузили в машину, а еще пачку документов, завернутых в кусок старой клеенки.

После того случая и заговорили в селе разное: будто дед Паровоз все долгих два года партизанил, по-своему мстил оккупантам за сына Петра, за свою рану, за надругательства, чинимые фашистами на родной земле.

Вот тогда-то люди и начали восстанавливать в памяти загадочные случаи убийств, о которых нет-нет да и писала местная газетенка.

Однажды на пустынном берегу Сулы в высокой траве нашли трупы фашистского офицера и его любовницы — переводчицы гебитскомиссариата. Их кто-то заколол. Пистолет и личные документы гитлеровца как в воду канули.

Долго ломали себе голову оккупационные власти по поводу убийства полицая, проживавшего в одном из сел близ Чернух. Как-то поутру родные вражеского запроданца обнаружили у себя во дворе воз, запряженный парой коней. На том возу под сеном лежал труп предателя. Ни оружия, ни документов при нем не оказалось…

* * *

Года три не был в родных местах полковник Андрей Горан. Скучать по ним начал. Бывало, проснется чуть свет, а глаза открыть не торопится: боится вспугнуть дорогие сердцу видения. То Сула ему приснится с поросшими лозой и осокой берегами, с песчаными отмелями на быстрине. То вдруг лицо брата Митьки всплывет, словно из тумана, с немым укором во взгляде. «Забывать нас начал… Нехорошо, брат, нехорошо! А мы тебя все лето прошлое ждали…» И отзовутся те братовы слова в груди Андрея Петровича щемящей тоской. Да и письмо последнее Митькино прямо-таки царапало по сердцу.

«Умер дед Матвей… Не стало деда Паровоза, — сообщал брат. — Не дождался даже ледохода. Пошел как-то на берег лодку конопатить и не возвратился… Рядом с Петром положили, как сам велел…»

Раз десять перечитывал Андрей Петрович это место из письма. Тогда же твердо решил: еду!

Хотя в телеграмме Горан-старший указал дату своего приезда, брат Митька дня три дежурил на автобусной станции…

А потом за ужином до самой полуночи текла беседа братьев, двух старых солдат.

Андрей Горан подростком покинул родительское гнездо в грозном сорок первом. Временами заявлялся в отпуск на весьма короткий срок. Это здесь когда-то детство его прошло. Тут был его отцовский дом, его причал…

— Ну как, решено? Проскочим завтра на Сулу? — уставился Митька на брата, с головой ушедшего в воспоминания.

— Едем! И никаких гвоздей! — сбрасывая с себя груз прошлого встрепенулся Андрей Петрович.