Изменить стиль страницы

3

Мать и сын завтракали во дворе на суфе — глиняном топчане, защищенном от жаркого солнца густой листвой двух карагачей. Карагачи были такие старые, что уже, кажется, и не изменялись во времени — во всяком случае, Фируз не помнил их другими. И в армии, когда вспоминал свой дом, представлял небогатый двор, ветвистые карагачи и эту вот суфу, собственноручно выложенную им два года назад. Здесь, в благословенной тени, Фируз играл ребенком, здесь любил читать «Приключения Гулливера» и «Робинзона Крузо». Здесь…

— Трудно вам пришлось без помощника?

— Нет, сынок. Ты же знаешь, у нас хорошие соседи. Да и времена, слава богу, спокойные — во всем достаток.

— И все же… я беспокоился о вас.

— Знаю, сынок. Я чувствовала это по твоим письмам. Но ты напрасно беспокоился.

— Почему тогда продали корову?

Тетушка Шарофат засмеялась.

— Яловая была, потому и продала. Разве одна корова обуза для меня? Нет, сынок, недостатка ни в чем я не знала, только зачем было держать яловую? Этой весной попросила соседа, он и отвел на базар. Даст бог, следующей весной купим другую корову, хорошую…

— А откуда же молоко? — Фируз посмотрел на чашку.

— И молоко, и простокваша всегда в доме есть, сынок. Мать Афзала каждый день приносит. Утром я ходила к хаузу[53] за водой, встретила ее, сказала, что ты вернулся, — так она целое ведро молока принесла. Долго сидела, ждала, хотела повидать тебя, а ты куда пропал?

— Да так, просто вышел пройтись, — невнятно ответил Фируз.

— Напрасно ты беспокоился, — продолжала тетушка Шарофат, — Афзал и его отец — да вознаградит их бог! — не давали мне почувствовать моего одиночества. Как ушел служить, так они все заботились обо мне: и крышу мне мазали, и солому привозили… Если б не останавливала их, то, как говорят, вмешались бы и в мой огонь, и в мою воду. Часто наведывался и твой друг Сафар — все спрашивал, не нужно ли чего. Так что ни в чем, сынок, я не нуждалась. Афзал, верно, писал тебе обо всем?

— Писать-то писал, да все-таки на сердце спокойно не было.

— Ничего, сынок, хорошо ли, плохо ли, — эти два года прошли. Теперь ты вернулся, сам будешь смотреть за хозяйством.

Тетушка Шарофат поднялась и, убирая скатерть-дастархан, сказала:

— Пора, сынок. Я приготовила все в гостиной. Вот-вот подойдут соседи — многие знают уже о твоем возвращении. Иди перемени одежду. — Она показала на гимнастерку. — Я достала из сундука, посмотри там, специально приготовила к этому дню…

Собрав чашки, тетушка Шарофат унесла их на кухню.

Фируз поднялся и через айван прошел к себе: эту комнату под семью балками, где раньше они жили вдвоем, тетушка Шарофат оставила ему, когда Фируз окончил восьмой класс, сама же перебралась в гостиную. Комнату Фируза и гостиную под девятью балками разделял небольшой коридор — здесь, на земляном полу, оставляли обувь перед тем, как войти в комнату; пол был голый — у них не было лишнего паласа. Фируз знал, что старенький каркасный дом, где они жили, был построен еще до войны будущим мужем тетушки Шарофат — тогда холостым парнем. Узенький айван, две комнаты, всего-то три окошка… Однако от того, что дом стоял лицом к востоку, побеленные комнаты всегда казались светлыми.

Фируз снял с себя солдатскую форму и надел новенькие черные брюки и белую рубашку. Взял в руки вышитую тюбетейку, пригляделся и узнал в тонких узорах руку матери. Надел тюбетейку, накинул на плечи халат из шелка — зирабекасаба, тоже, наверно, шитый руками матери.

Дома…

Присел на кровать. Обстановка комнаты состояла из старого стола с книгами, железной скрипучей кровати с узкими стегаными одеялами — курпачами и просто одеялами; два шерстяных паласа ручной работы покрывали глиняный пол. На стене против окна в самодельной рамке висела фотография солдата в пилотке и с орденом на груди, а в уголке рамы была вставлена фотография Фируза, присланная им в прошлом году из армии.

Фируз посмотрел на рамку и словно бы почувствовал на себе взгляд внимательных глаз из-под густых бровей.

Он подошел к фотографии, смахнул ладонью со стекла пылинки. Несколько лет назад нашел он этот снимок в сундучке матери и тогда же отвез в райцентр к фотографу, попросил увеличить. Рамку смастерил сам, даже стекло сам вырезал… Рядом с фотографией в сундучке хранилась похоронка, пришедшая на имя тетушки Шарофат в сорок пятом году из-под Праги.

Мать позвала из кухни:

— Фируз! Сынок…

Держась за косяк низенькой двери, он заглянул в кухню. В большом котле над огнем кипела шурпа. Тетушка Шарофат, сидя на корточках, чистила картошку. Она любовно осмотрела Фируза — новая одежда шла ему.

— Может быть, пока проведаешь… дедушку своего?

Сказать надо было бы «отца», но язык у нее не повернулся. Ни разу она не слыхала, чтобы сам Фируз называл его отцом — всегда только «дедушка»; отцом он называл ее погибшего на фронте мужа.

Настоящему отцу Фируза было сейчас за шестьдесят, и когда-то он был близким другом  т о г о, оставшегося навсегда молодым…

— Лучше будет, сынок, если ты сам первый пойдешь проведать его. Как-никак родная кровь, сын…

— Конечно, мама. Обойду только сад и потом сразу к нему.

Я и сам хотел после завтрака пойти навестить его, но побоялся обидеть тебя, мама. Думал, что скажешь про себя: «Вчера вернулся после двух лет разлуки, а утром не посидел даже со мною — побежал к отцу. Что ни говори, а все же не свой, чужой сын!» Я знаю, что твое сердце легко ранить, мама! Поэтому, когда ты сказала, что скоро придут соседи, я решил, что лучше повременю, схожу к отцу после полудня, хоть и не терпелось увидеть его, хоть и боялся, что он раньше может прийти сам… Знаешь, мама, за эти два года я скучал по нему, наверное, не меньше, чем по тебе. Хоть он и не смог меня воспитать, я знаю — он любит меня сердцем, и это влечет меня к нему. Ты хорошо сделала, что сама решила напомнить об отце. Наверное, нет ничего — ни мелкого, ни важного — касающегося меня, что не заботило бы тебя, мама!

Солнечные лучи косо падали на кухонный пол, обозначая квадрат окна. Тетушка Шарофат кончила чистить картошку, положила в кастрюльку с водой и присела отдохнуть на низенькую скамеечку у очага. Выдернула из охапки хвороста прутик, поворошила им горячий пепел и, задумавшись, сломала машинально сухую ветку, бросила в огонь. Острые языки пламени лизали закопченное дно котла, искры поднимались над котлом, угасали и, медленно кружась, оседали вокруг пеплом.

Тетушка Шарофат устало глядела на огонь. Хотя она не успела нарадоваться на своего Фируза, настроение ее портилось, словно между беспредельным счастьем усидеть вернувшегося сына и ее душой возникла какая-то преграда, стена… Старое гнетущее чувство страха оживало в уголке сердца и ширилось, заполняло все… Эта невидимая стена с давних пор вставала между нею и сыном именно в минуты радости и надежд, хотя никто посторонний не мог бы догадаться об этом, почувствовать. Казалось, разлетаются все надежды на покой, на будущее, на жизнь, тепло покидает ее тело, и кто-то, кого она никогда не видела, тихо повторяет ей на ухо: «Посмотри, будущее неотступно преследует тебя, обещает одиночество в старости…»

Да, тетушка Шарофат боялась будущего — боялась потерять все, а  в с е  в ее жизни был Фируз. И может быть, именно знакомый и ненавистный голос страха заставил ее сказать Фирузу, чтобы сходил навестить отца, и чем скорее все определится, тем лучше. Хотя что — все?

Конечно, пусть пойдет, пусть ходит, когда захочет, помогает старому человеку… Это его право; она, тетушка Шарофат, не должна быть преградой. Да она и не была никогда преградой. С того самого дня, как Фируз узнал о существовании отца (она не признавалась себе, что против ее желания), она наставляла его, чтоб почаще навещал родного человека. Вначале Фируз стеснялся ходить в чужой дом, затем привык и сделался помощником и там. Соседки не очень-то советовали ей пускать его к отцу — мол, ребенок, что побег, куда поворотишь, туда и будет расти… а там ведь отец. Тетушка Шарофат не возражала, но поступала по-своему. Она думала: если дядя Аслам узнает, что она запрещает Фирузу ходить к нему, то, как говорится, в обиде он может надеть свою шубу наизнанку, и если даже и не собирался сбивать сына с пути, то захочет ей назло… Кто его знает, живой ведь человек. И потому она повторяла: «Дай бог совести самому дяде Асламу!» Случалось, она даже уговаривала Фируза иной раз пойти к отцу, но сердце ее всегда было против. Или это была ревность? Фируз теперь взрослый, может стать хозяином дома и очага. Верно, и сам пришел к какому-то решению… «Но неужели он станет мучить беззащитную мать на старости лет?» Да что это она! Разве можно плохо думать о сыне? Видать, за эти два года одиночества она от страха потерять Фируза совсем уж сделалась мнительной…

«О, господи, каюсь пред чертогом твоим!»

Огонь меж тем разгорался, шурпа в котле уже бурлила. Тетушка Шарофат длинными щипцами поправила угли в очаге и снова задумалась. Глаза ее повлажнели. Она вспомнила Фирюзу, мать Фируза… Они дружили как сестры, хотя Шарофат была значительно старше.

В последний раз она видела Фирюзу в роддоме. В тот день, захватив свежих яиц и пиалку меда, она собралась навестить подругу. Встав на сломанные кирпичи и еще приподнявшись на цыпочках, она заглянула в палату, где лежала Фирюза. Чувствовала та себя неважно, глаза запали, однако она старалась улыбаться. Впрочем, приходу Шарофат она и вправду обрадовалась.

— Спасибо — из такой дали пришли навестить. Голова моя словно коснулась неба…

— Какая даль, сестра? Исполнилась ваша мечта, у вас сын, и я радуюсь вашей радости. Дай бог, скоро еще навещу.

— Не стоит беспокоиться. Через два-три дня меня отпустят домой. Тогда и навестите снова.

Желая порадовать ее, Шарофат напомнила о платье, которое та заказала ей.