ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Дверь была не заперта, около раскаленных камней очага спиною к вошедшим сидел человек.
— Вот и отлично! Вы пришли вовремя, товарищи, — сказал он.
Лундстрем, Олави и рыжебородый возчик сразу узнали голос Коскинена. Он уже спокойно отдавал распоряжения:
— Через два часа вы выходите отсюда и идете прямо по дороге, потом сходите на санную тропу и по этой тропе направляетесь прямо к центральным баракам, которые возле господского дома. Останавливаетесь в правом бараке, — в левом буду я с другими санями, — и ждете распоряжений.
И никто из них в спокойной уверенности распоряжений не почувствовал напряженного волнения, которое вот уже сколько времени не покидало Коскинена.
Он не страшился сопротивления белых, ни разу не подумал о смерти, но весь внутренне содрогался, когда на секунду ему представлялось, что вдруг лесорубы не откликнутся на его призыв.
В такие минуты глаза его темнели, мешки под глазами набухали. Забота держала его, как чайник на костре, в непрестанном кипении. Но кипение это не было заметно посторонним, потому что, когда он волновался, речь его становилась размереннее и тише, голос спокойнее.
Вскоре Коскинен ушел из лесной сторожки.
Через два часа вышли Олави, Лундстрем и возчик.
Лошадь временами проваливалась в снег по брюхо.
Они продвигались очень медленно, но вот вдалеке заиграл огнями бревенчатый, на славу срубленный дом, где жили господа десятники и управляющий с молодою, недавно приехавшей к нему женой.
Итак, они были у самой цели. Они свернули вправо и через двадцать минут очутились подле одинокого барака. Все было в порядке, все шло, как они и ожидали, но их смутил несколько необычный для этих мест нарядный вид барака.
Они должны были подойти к баракам, находившимся в полукилометре от дома господ.
Но этот барак стоит одиноко.
Олави распахнул дверь и вошел внутрь.
Да, барак был необычен, здесь был настлан деревянный пол и посредине высилась стойка — козлы для винтовок.
— Надо стучать, когда входишь, — недовольно протянул сидевший на койке парень.
Да, здесь, в этом бараке, были настоящие койки с подушками, койки с настоящими одеялами.
— В чем дело? — еще неприязненнее спросил другой парень и поднялся навстречу Олави. — Что тебе надо?
— Скажите, пожалуйста: в какую сторону идти к самым ближним баракам лесорубов? — смущаясь, произнес Олави.
Парень лениво пошел к выходу, Олави — за ним.
На дворе стояли сани с драгоценнейшим грузом. Около них возчик и Лундстрем ждали Олави.
И только теперь, на вороге, Олави увидел шюцкоровский знак отличия на рукаве у парня.
— Мы ищем работы. Нам на южном участке товарищи, что здесь нужны крепкие парни, — громко, чтобы слышали товарищи, сказал Олави.
— Ваши дела меня не касаются, — грубо оборвал его парень. — Вы взяли слишком вправо. Эй ты, что везешь? — обратился он к возчику.
— Картофель, уважаемый господин, — поспешно отвечает возчик.
Парень развязно подходит к саням, приподнимает попону. Под попоной плотным рядом лежит крупный, первосортный картофель.
Парень берет в руку картофелину и внимательно осматривает.
— Странно, что не замерзла!
Из барака, где живут шюцкоровцы, раздается с детства привычный напев; «Наш край, наш край…»
— Шапки долой! — командует вдруг парень, сбивает шапку с головы Олави, роняет картофелину в снег и становится навытяжку.
И так, вытянувшись, в строгом молчании, в вечернем оснеженном сосновом лесу стоят они и ждут окончания песни. Песня пропета, и парень, забыв о своей важности, говорит:
— Вы, ребята, взяли слишком вправо, — бараки там.
Они идут в ту сторону, куда указал парень, и Олави тяжело дышит.
— У самой цели чуть было не завалили оружие, — с видимым облегчением говорит ему Лундстрем, но Олави не отвечает.
Так они наконец доходят до нужного барака.
Их встречают там неприязненно. Лесорубы боятся, что они собьют и без того низкую оплату.
Один из них снимает с ног своих мокрую дерюгу и протягивает к огню.
— Видишь, — обращаемся он к Лундстрему, — кеньг нет и марок нет, приходится ноги в мешки заворачивать…
И Лундстрем не знает, что ему ответить. Он сам сегодня проводит первую ночь среди лесорубов, и все ему внове.
Да, здесь о койках нечего и мечтать, едва хватит места вытянуть ноги на постланной прямо на землю хвое.
У очага возится уже немолодая женщина, стряпуха-хозяйка. Она, пожалуй, единственное в бараке живое существо, встречающее новых пришельцев без затаенном недоброжелательства. Она дает Лундстрему и Олави по чашке горячего кофе.
И пока возчик на улице возится с лошадью, они успевают согреться.
— Как же будем ночевать? — спрашивает Лундстрем и выходит из барака.
Языки северного сияния колышутся на бархатном небе. Перебегая с места на место, розовые и зеленоватые, они светятся изнутри каким-то необыкновенным светом.
Около саней возится рыжебородый. Немного поодаль спокойно разговаривают Коскинен и Инари. Значит, все идет так, как и должно идти.
Только почему Инари смотрит на него, на Лундстрема, неузнающими, чужими глазами, словно они никогда вместе не плавали на карбасе?
Как далеко ушла та прекрасная печальная осень!
— Нам нужно собраться и все взвесить, — говорит Коскинен, и глаза его светятся таким же спокойным блеском, как эти языки холодного пламени на черном зимнем небе.
Сегодня первый день февраля.
Лундстрем подходит к саням и тщательно прикрывает попоной картошку. Из барака выходит Олави.
— Олави! — окликает его тихо Коскинен.
Они деловито пожимают друг другу руки. И рядом навытяжку стоит Инари.
— Олави, пойди спроси у господ разрешения вновь прибывшим лесорубам переночевать одну только ночь в бане.
Олави идет к дому, где живут десятники.
— Я пойду на всякий случай, помогу уладить дело. — И Инари вслед за Олави растворяется в темноте лесной ночи.
Тогда Коскинен подходит к Лундстрему и пожимает ему руку. Лундстрем чувствует сейчас, что может радостно умереть, если этого потребует дело революции. Он готов снова пройти весь путь, от Хельсинки до этого отдаленнейшего участка Похьяла. Но он не знает, что следует сказать, и, вздохнув полной грудью, неожиданно для себя восторженно произносит, глядя на северное сияние:
— Какая ночь!
— Какой будет день! — Улыбка Коскинена прячется в недавно подстриженных усах.
Уже поздно, и десятники, поужинав, собираются спать и перед сном рассказывают анекдоты.
На стук Олави выходит на крыльцо десятник Курки. Он сердит: его оторвали от такого забавного анекдота…
— Предоставить на ночь баню? — гремит голос Курки. — Знаю я, для чего нужна вам баня — для пьянки. На самогон у вас денег хватает, а на кеньги нет?.. Нет, не самогон? На картеж? Никогда я не дам ключей, чтобы в бане акционерного общества дулись в очко!
Тогда из-за темных стволов выступает Инари и убедительно говорит:
— Херра[2] Курки, это отличные лесорубы, мои земляки. Я могу поручиться за каждого из них. Им в самом деле нет места в нашем бараке.
Узнав вежливого Инари, Курки сменяет гнев на милость.
— А, если ты ручаешься, тогда совсем другое дело, тебя я хорошо знаю.
И через минуту он возвращается из комнаты и вручает Инари большой ключ от бани акционерного общества.
Олави спрашивает:
— Нельзя ли нам получить немного еды, господин десятник, в счет заработков? Не беспокойтесь, мы отработаем.
Курки совсем подобрел:
— Кладовщик спит… Ну, да ничего.
И он выносит картуз с сахаром, пачку кофе, буханку хлеба и с полкило сала.
— Вот, получайте, завтра все впишем в счет.
— Большое спасибо, господин десятник!
Молча они идут обратно к баракам, и ключ холодит ладонь Инари. Он отдает его Коскинену. А Коскинен успел сговориться со стряпухой-хозяйкой.
— Мы здесь новички, нам надо раньше становиться на работу, мы должны уйти дальше, так уж ты, пожалуйста, не забудь разбудить нас совершенно точно в четыре часа утра. В четыре часа, и чтобы к этому времени был готов кофе.
— Да ты не беспокойся, — отвечает стряпуха, — раз я обещала, значит, исполню.
Они идут в лесную баню. Со скрипом поворачивается ключ в замочной скважине, и темнота принимает их. Инари зажигает коптилку; огромные тени бегут по стенам и переламываются на потолке.
Лундстрем начинает в полутьме узнавать собравшихся.
Рядом с ним — привычный уже до последней морщинки у глаз, молчаливый, высокий Олави и Инари. Незнакомые: остролицый, кажется совсем хрупкий человек (Инари называет его Сунила), позавчерашний посланец Коскинена и еще какой-то неизвестный лесоруб с топором, заткнутым за пояс.
Все они ждут слова Коскинена, все они волнуются, готовясь дать Коскинену самый точный отчет обо всем, что ими сделано.
В доме господ, очевидно, выпили перед сном лишнего и поэтому раздумали спать. Они громко, так, что слышно в баньке, расположенной в двухстах метрах от дома, завели хмельную песню. Незнакомый лесоруб вытаскивает из-за пояса топор, отрезает кусок сала из принесенных Олави запасов и начинает медленно жевать его.
Шюцкоровцы поют свою песню.
И тогда раздался взволнованный голос Коскинена.
В первый раз за все время знакомства Лундстрем подумал, что Коскинен тоже волнуется.
— Товарищи, — сказал Коскинен, — встаньте.
И все поднялись с лавок.
Олави доставал головой потолок.
— Товарищи! Мы еще не можем здесь, в Похьяла, громко петь нашу песню, наш гимн. Споемте же сейчас ее про себя.
И они стоя запели:
Вставай, проклятьем заклейменный…
Она спорила с той, с другой песней и заглушала ее. Коскинен молча покачивался в такт ритму, звучавшему в его душе. Сунила сосредоточенно и тихо носком отбивал такт. Олави шевелил губами, с трудом удерживаясь от того, чтобы не запеть вслух.
Она звенела в их сердцах, неистребимая, объединяющая волю и надежду миллионов, — мелодия «Интернационала».
Она подымала и несла их, кружила сердца.