Изменить стиль страницы

Глава 5

Василиса Кафтанова часто приносила в цех бидончик с молоком: «Попем молочка парношенького от собственной Малышки, от хорошенькой!» (Как ни поправляли Василису, она произносила «попем», а не «попьем».)

Маше Бобровой еще больше, чем само молоко, нравился характерный говор местной деревни и забавно-выразительная морда коровы, наклеенная Василисой на бидон. Так узнала Маша, что Василиса тоже любит рисовать. Маша в то время уже занималась в городской изостудии и записала в свою же группу товарку по бригаде. В деревне у Василисы они вдвоем ходили рисовать в лес или в поле.

В субботу Маша с Василисой, хотя и задержались в бытовке, приехали в деревню еще до заката. Василиса тут же к Малышке, а Маша примостилась на срубе под еловым частоколом.

В цехе Василиса Кафтанова обычно все дотошно выспрашивала. И не только к монтажной работе примеряла: каждый рубильник ее интересовал, каждый гаечный ключ, каждый винтик. В хозяйстве же деревенском Василиса все знала досконально, еловым частоколом гордилась: «Мы из ольхи не ставили, потому что ольха слабая, трухлявая, а из елки прочно и красиво».

От вечернего ветерка позвякивали на зубьях коричневого частокола повешенные днищем вверх серебристые бидоны. Тихонько качалась над ними зеленая ветка.

По зеленому косогору к длинному голубому пруду вперевалку спускались белые утки. Ветерок легонько ерошил перо на их спинах. Пара вышитых красным узором полотенец сушилась на веревке, концы их чуть взлетали и снова опадали. И так приятно было чувствовать Маше, что пряди ее челочки тоже тихо взлетают и снова опадают. Серые овцы не спеша щипали траву. И даже то, что их растопыренные уши непрерывно мелко трепетали, не нарушало неторопливости, царящей вокруг.

После аврального цеха, после бурной бытовки Маша наслаждалась неторопливостью. И об истории со своей акварелью думала, будто глядя на себя издали.

Уже было так однажды в Машиной жизни — видела себя словно со стороны. В больнице перед операцией. Попала она в переулке под машину, получила сильный ушиб живота, становилось все хуже и хуже… Врачи не могли определить характер ушиба, сделали лапоратомию — разрез для осмотра, обнаружили большую забрюшинную гематому. Потом объявили, что через несколько дней будут оперировать. Соседка по палате жалела Машу, бормотала, что ложиться на операционный стол — не гулять идти, очень просто помереть можно. Маша слушала, будто не о себе, будто ее двойнику пророчили смерть. И чудилось, что, если даже случится такое, все же она никуда не денется, будет жить.

Знала Маша, что операция началась в десять утра. Когда закончилась — так и не узнала. Не спросила. Не было сил спрашивать об этом ни сразу, ни потом.

Ощущения протяженности во времени не было — просто провалилась куда-то, где из нее вытягивали по ниточке, вырывали, выгрызали что-то огромное, огнедышащее, напоминающее солнце. И был ужас, что вырвут, выгрызут, и останется только чернота, тьма. Но солнце цепко жило где-то глубоко внутри. И когда Маша услышала: «Ну вот, операция кончилась!» — первое, что она подумала: «Если бы я знала, что будет такой ужас, я покончила бы с собой». Обрадоваться словам «операция кончилась» она не смогла, будто выдрали из нее как раз то, что и должно было бы обрадоваться. Лишь шелуха телесная осталась. И поняла Маша, что чернота, тьма без протяженности во времени и есть смерть.

В больнице прочитала Маша «Хаджи-Мурата». Натолкнулась на строчки о черном мертвом поле, что рядом с пестрым лугом. И пронзила ее душу догадка: великий Лев Толстой так же, как и она, Маша Боброва, однажды увидел тьму, черноту, смерть.

Здесь, в деревне у Василисы Кафтановой, еще в прошлом году пришло Маше в голову сделать иллюстрацию к повести «Хаджи-Мурат».

Акварель свою Маша назвала «Русское поле». Даже руководительнице изостудии не сказала, что ее работа — иллюстрация к «Хаджи-Мурату». Только сегодня в комитете комсомола призналась. Секретарь комитета Валентин Гребешков упрекнул: «Давно разъяснила бы, что у тебя не абстракция, а иллюстрация. Я-то думал, что твоя акварель — мазня, как Александра Матвеевна говорит. Больше никаких разговоров не будет. Закрыли тему». (Выражение «закрыть тему» Гребешков перенял у директора, и оно ему очень нравилось.)

Сидя на срубе под частоколом, вспоминая все, что случилось за последние дни, Маша снова вздрогнула от гадкого, похожего на плевок словечка «мазня». Вспомнила, как она искала сочетание красок, восхитительную цветовую гамму — неожиданную, чтобы противопоставить ее черноте, которая ничто. Мечта, фантазия, восторг — все легло на бумагу. Вся душа. И оказалось — «мазня»… Нет, никогда больше не будет она, Маша Боброва, так открываться людям. Во всяком случае, Александре Матвеевне. И даже скроет от нее, если опять пойдет в изостудию. Хотя как тут скроешь? Александра Матвеевна требует, чтобы ей все было известно, значит, найдутся в бригаде охотники рассказать. А может, бросить Маше живопись? Или… выйти из бригады, в другой цех попроситься? Вообще уехать бы подальше от Александры Матвеевны, от взгляда ее, от деревянного голоса. «Мазня»!..

Но вопреки всем противоречивым мыслям Маше хотелось сейчас нарисовать летний вечер в деревне. Зеленую ветку с несколькими розовыми лепестками над светлыми красками тишины. Яблоневую ветку.

В прошлом году зашел в изостудию худощавый молодой человек, спросил, нет ли небольшой картины, на которой яблоня. Он купил бы. Нужна ему такая картина для подарка. Руководительница охнула: «Что вы! Мы не продаем! Молодые художники». Пообещала: «Подождите, кто-нибудь нарисует, мы вам так пришлем». Он извинился за свою оплошность, назвал себя: Николай Егорович Крупицын, заведующий лабораторией. Сказал, что пришлет маленькую модель корабля, может, кому-нибудь пригодится для расширения тематики? Так слово за слово. Руководительница: «Действительно, транспорта пока никто не рисовал. Местные пейзажи. Знаете, предки наши умели создавать памятники архитектуры огромной выразительности из простейшего материала… Посмотрите набросок Марии Бобровой «Уголок истории». Маша нарисовала кирпичную стену, расцвеченную изразцами, и терем, украшенный легким шатром. Крупицын похвалил, пошутил: «И добрый молодец». Николай Егорович ей нравился. Руководительница полушутя-полусерьезно: «Заходите к нам. Напишем с вас русского витязя».

Потом Маша не раз представляла себе Крупицына в шлеме и кольчуге. На коне. Под яблоней. Ей хотелось написать его так. Делала наброски. Однажды Василиса заявила уверенно: «Ты влюбилась!» Подумав, Маша серьезно объяснила: «Я никогда ни в кого не влюблюсь. Потому что я каждого все время мысленно дорисовываю и перерисовываю».

Крупицын больше не заходил в изостудию. Потом уже Маша узнала, что Николай Егорович — муж Марьяны.

…В этот июньский субботний вечер, когда Маша радовалась тишине, начальник лаборатории Николай Крупицын сидел за своим рабочим столом. По выходным дням Николай заходил в лабораторию на час, на полтора. Сегодня он задержался, хотя именно в этот вечер собирался прийти домой пораньше. Хотел покормить Вероничку и Алешу и уложить их спать, так как Мара из-за очередного аврала могла вернуться бог весть как поздно.

Николай листал документы, подготовленные на понедельник. Листал, не видя текстов: света не зажег. Лишь один, один текст стоял перед его глазами так, будто был специально ярко освещен. Текст телеграммы о смерти матери. Николай получил телеграмму внизу, у дежурного. Все письма матери тоже приходили на адрес лаборатории. Мать сама предложила, чтобы было так. Сама решила остаться в полной неизвестности для Марьяны. Давно решила, еще тогда, когда Николай, плавая штурманом в Заполярье, повторил ей слова из письма Мары: «Буду ждать потому, что у вас нет родных! Ни с какими папами-мамами знакомиться не хочу!»

И у самого Николая была серьезная причина ничего не говорить Маре о своих родных.

Помнил Николай, как иногда, выпив рюмку водки, мать обхватывала его голову своими руками и нараспев бормотала: «Опасаюсь, не выйдет у тебя, сыночек, ничего в жизни; опасаюсь, не те у тебя отец и мать!»

Казалось, что причитания матери и предостерегали его: не надо рассказывать о своих родителях девушке, которую он полюбит!

Город Мурманск, в котором Коля Крупицын родился, представлялся ему в детстве самым непонятным городом на свете. В книжках он видел картинки, на которых города были совсем непохожи на деревни. А в Мурманске в начале 50-х годов рядом с шестиэтажными и семиэтажными зданиями стояли низкорослые, крепкие, как белые грибы, деревянные дома. Рядом с асфальтированными улицами были замусоренные пустыри. Вся городская жизнь казалась сосредоточенной в районе гавани. Привезли лес — бревна плавают, налезая друг на друга. Привезли уголь — черные горы высятся на берегу. На рейде стоят корабли, выглядят так, словно они в огромных заснеженных тулупах. А в небе такое северное сияние, словно над городом висит гигантская новогодняя елка.

Комната Крупицыных — в районе гавани, в полуподвале — была полна вещами и вещичками, давно отжившими свой срок. Впрочем, мать, приходя с работы (была она единственной санитаркой районной поликлиники), долго хлопотала в комнате, терпеливо наводя лоск на незатейливую утварь, что-то переставляя, что-то перебирая, что-то приколачивая.

Николай не помнил мать улыбающейся или смеющейся, но почему-то был уверен, что иногда видел ее счастливой.

Он помнил, как хорошо, будто вся светясь, мать рассказывала ему, еще младшекласснику, вместо сказки историю о яблоньке.

То ли она сама, то ли кто из родни посадил когда-то яблоньку в дальнем конце двора. Яблонька неказистая, яблочки мелкие, кисленькие, только на компот да на варенье. «Ну мы ветки ей обрубали раза три, потому что мальчишки соседские, чуть яблоки начнут созревать, всю траву вокруг примнут, а нам на севере клок травы дороже тех яблок. Однако мы ей ветви обрубим, а весной она опять зазеленеет. Как-то червь — а может, саранча какая — напал, всю ее облепил, паутиной обвил каждую веточку, а в паутине полно червей. Ну вот, думаем, погибла яблонька. А потом смотрим — она опять лист отрыгнула, опять зеленая стоит! И белый цвет дала с нежной розоватинкой, и яблочки свои, а из них варенье хорошее! Соседи рассказывали, что у них с одной яблонькой то же было, так она погибла. А эта нет. Или, может, терпеливая? Или, может, с виду неказистая, а в душе ее много такого, что дает и зелень, и цвет, и плоды?»