Изменить стиль страницы

МИХЕИЧ

Смеркалось. На нейтральной полосе лежал обгоревший, без шин и кузова, покореженный остов машины, к которому подкрадывались то немецкие, то наши снайперы и били по траншеям. Говорили, что там немецкий и русский окопчики — рукой подать, однажды немцы заминировали наш окопчик, и сержант Катя Смирнова подорвалась. Когда снайперы сильно надоедали, по машине открывали пулеметный огонь, а то били через головы из минометов. Снайперы затихали, а проклятая машина, похожая на раздавленного таракана, все лежала на месте.

Сегодня там нет никого, казаки средь бела дня выпрыгивали из траншеи — кто по нужде, кто к ручью за водой. За четверо суток, что мы сидели тут в обороне, это было первое затишье. Душно, откуда-то доносило приторным запахом поспевающего винограда: осень здесь душная, нерусская, с ненашими запахами.

Казаки томились, соскучились по коням (кони остались с коноводами километрах в пяти от передовой). Искались в гимнастерках (в тепло эта шестиногая кобылка заводится скоро и множится, как рыба в пруду), спали, обняв автоматы.

Моисеенко снял гимнастерку, шарил под погонами: он уверял, что под погонами у него водятся настоящие гвардейцы, почему-то они выбирали это место в его выцветшей мятой-перемятой, соленой-пересоленой гимнастерке. Моисеенко — трепло, бабник и лошадник, эскадронный балагур и ботало. Его хлебом не корми, дай отколоть какой-нибудь номер, дай побрехать, лишь бы слушатели были. Найдя вошь, он клал ее на ладонь, прижигал огнем козьей ножки, приговаривая такое, что в траншее хватались за животы.

Пулеметчик Вася Селезнев, тонкошеий, белобрысый, привалился к стенке, задумался, ничего не слыша, не видя. В эскадроне он недавно, скучает по дому, по матери, по сестренкам. Показывал он фотографии сестренок, таких же тонкошеих, как он, смирных.

Далекий сосновый лес — ихний, там проухало, в воздухе зашуршало.

— Р-рах! Р-рах! — На спины посыпалась земля.

Моисеенко матюкнулся: за ворот угодил комок глины. Отплевавшись, он продолжал трепать про своего коня, будто он умеет ходить на передних ногах, как мопса… Весь его треп про коней да про женщин…

Стемнело. Ночь обещала быть тихой, только кто же его знает: ночь, она и есть ночь.

— Михеич приехал, — сказал кто-то в траншее. — Старшина, за ужином.

Позади наших траншей — глубокая балка. Там всегда останавливается с кухней наш эскадронный повар Михеич. Я и сам услышал постукиванье колес, тпруканье. Взяв четырех казаков, я спустился по натоптанной тропке. Михеич стоял на колесе кухни и помешивал в котле, смутно темнея грузной фигурой.

— Здорово, Михеич, — обратился к нему Моисеенко. — Живой?

Михеич не ответил: недолюбливал балабонов. Ему под пятьдесят, он в длинных, ниже подбородка усах, из-под кустистых бровей смотрят угрюмоватые глаза. По натуре он человек необщительный и, копаясь возле кухни или куря с казаками, больше помалкивал. Уважить разговором он мог ровню себе, пустяшного же трепа не принимал. Не принимал он и военной субординации: говорил «ты» одинаково и капитану и взводным; даже майора, командира дивизиона, называл не по званию, а по имени-отчеству.

Моисеенко, уже что-то жуя, — нюх у него на что плохо лежит собачий, — крутился возле Михеичевой лошади, мурчал, фукал ей в ноздри. Лошадь настораживала уши, выгибала полненькую холеную шею. Была она маленькая, крепенькая, веселой буланой масти, по спине — темный ремень. За малый рост, за красоту прозвали ее девичьим именем — Фенечка.

Все еще колдуя над котлом, Михеич помешивал и присаливал, пробовал прямо из полуведерного своего черпака, косясь на Моисеенко.

Фенечка в эскадроне была общая любимица, и не только за красоту. Когда эскадрон стоял в обороне, одна она из коней работала. Строевые кони береглись по оврагам, а Фенечке раза два в день надо, рискуя угодить под минометный обстрел, а то и под дуло фердинанда, пробиться на передовую, да еще в продчасть успеть.

Фенечка находилась всегда с эскадроном, поэтому казаки баловали ее то куском сахара, то початком кукурузы. Не в пример хозяину она была общительна, ласкова и понятлива.

Сам же Михеич никогда Фенечку не ласкал, никакими именами не называл, но берег и ухаживал за ней, как за ребенком.

Отправив казаков с ведрами, Михеич бросил в котелок себе. За ужином коротко обсказал свои дела: получил крупу, масло; интендант обещал свежей картошки. На завтрак — кулеш со свининой, свинины тоже получил, хорошая, в три пальца сало.

Михеич по званию был сержант, а так как я заменял убитого командира второго взвода, Михеич стал как бы моим заместителем. Кроме кухни, легли теперь на него и мои обязанности: он ездил в интендантство, получал продукты.

— Завтра затемно привезу, — заключил Михеич. — Днем бьет сильно по дороге. Лошадь бы не решить.

Я согласился: лучше позавтракать затемно, а на обед выдать сухой паек, чтобы не дразнить фашистских минометчиков.

— Часу в пятом с завтраком ждите, — трогаясь, сказал Михеич.

Но ни утром, ни днем не приехал. Едва забрезжило, в ихнем лесу застонали ванюши, мины шипели над головами, чавкали, вгрызаясь в землю. За четыре дня немцы пристрелялись, в темноте клали мины вдоль траншеи, как по линейке. Вот к чему была она, тишина: наверное, подвозили технику, боезапас. Ну, обстрелы мы видели, каждое утро немцы делали нам вроде побудки: минут пятнадцать подолбят по траншеям, вступит наша артиллерия, и начнется между ними перестрелка, кто кого накроет первый. Сегодня же били что-то очень густо, стоял сплошной рев, я насчитал около десяти шестиствольных — не жалели на нас крупных мин. «К чему бы такая канонада?» — насторожились мы.

Прошло полчаса, огонь все не стихал, били не только по передовой, но и по второму эшелону, по тылам. В соседнем эскадроне засуетились санитары — прямое попадание! — хорошо пристрелялись собачьи минометчики. По тылам били из тяжелых пушек, снаряды рвались позади нас, за горой, там занялось зарево. Это уже не просто обстрел, а артподготовка. Не успел я об этом подумать, по дивизиону команда: «Приготовиться! Танки!»

Танки шли правее нашего дивизиона, на стыке с соседним пехотным полком. Там густо затрещали автоматы. Бодаясь, как стадо хряков, танки мчались вдоль шоссейной дороги. Я бил из ПТР, но из-за сумерек как следует не мог взять прицел, да и урону от противотанкового ружья «тигру» немного, разве в гусеницу, бог даст, угодишь.

Грохот боя прошел по правому флангу, удаляясь к нам в тыл, в сторону небольшого венгерского городишка, в котором мы останавливались на дневку. За дорогой лощина — там мы оставили коней. Если танки прошли, значит кони отрезаны — передавят, сучьи дети, коней. Моторов уже не было слышно, гудела далекая канонада. Если танки прошли — для коней табак дело.

Там и весь обоз, и легкораненые, и все эскадронное хозяйство. А питание! Чем кормить эскадрон, если обоз отрезан? Продчасть интендантства в городке, можно представить, что творится там, если туда пробились «тигры».

Капитана вызвали к телефону; приказ — «стоять на месте». Понятно. Приказ как бы закреплял нас, пришивал к месту. Пехота под минометным обстрелом куда-то перемещалась. Неужели ее снимают? А кто же у нас справа? Ну, стоять так стоять. Кто-то, наверное, думает о том, чтобы немецкие автоматчики не перестреляли нас сзади.

Уже ободняло, когда пришел в траншею Кочкин, коновод третьего эскадрона, и сказал, что немцы устроили в логу мясорубку, все перебито, перетоптано, в ручье течет не вода, а кровь…

Лучше бы он, подлец, проглотил свой язык!

Но это была лишь малая беда: часам к двенадцати поползли слухи, что слева от нас оборона тоже прорвана, мы отрезаны. Офицеры куда-то бегали, кого-то искали. Приказа никакого ниоткуда не поступало. Вместе с нами остались обломки разных частей, и про нас, видимо, решили, что положение наше безнадежно, если уж все не погибли. Часа три никто не мог ничего добиться: рация была только у артиллеристов (наша осталась в обозе). Однако кто-то из офицеров думал, решал. Решили: стоять. А куда отступишь? И, может, отступать хуже?

А к вечеру слухи об окружении были уже не слухи. Пехотинцы окапывались вдоль дороги; сзади — по буграм, заросшим ясенем, диким грушевником, артиллеристы устанавливали орудия. Значит, занимали круговую оборону.

Кроме нашего дивизиона, — мы по-прежнему стояли лицом к фронту, — в мешке оказалось полка два пехоты и, по моим подсчетам, батареи четыре артиллеристов. Командир их был, видимо, мужик головастый, сразу забрался на горки позади нас, чтобы бить в обе стороны — по танкам и пехоте. Между нами и артиллерией была лесная долина с речушкой, с остатками разбитой деревеньки, стоявшей посреди неубранного поля пшеницы.

Загнав в мешок, немцы дали нам для начала полдня отдыха — реденько бросят мину-другую, пристреливаясь, примериваясь. Приказ — углубить траншеи. Кто-то из командиров окруженных частей уже принял, видимо, командование, приказы поступали. Но и без приказа, почуяв, чем пахнет, все взялись за лопаты — спасай, земля-матушка. А после полдня началось. В небе зависли две «рамы» и корректировали огонь по свежеотрытым, еще не замаскированным траншеям: свежевыкинутую глину на зелени видно хорошо. Всех хуже приходилось артиллеристам: закопаться им требовалось глубоко, а землица здесь — снял два штыка, а там плитняк-камень, его только толом рвать.

Как бы то ни было, к вечеру пехота закопалась, — она стыковалась с четвертым эскадроном, — и ощетинилась штыками своих длинных винтовок. Упрятались в землю и артиллеристы, все опять как вымерло. Снаружи рай земной: ветерок теплый гуляет, и лишь изредка то там, то здесь рванет мина, поднимая в воздух дерево с зелеными ветками. И опять рай: гуляют изобильные осенние запахи, тепло. Среди позиций артиллеристов на пригорке горела золоченым крестиком часовенка, обещая миру покой и благодать.