Командир на эти фокусы смотрел сквозь пальцы, а на мои слова усмехался: он, дескать, пример храбрости показывает; казак без отчаянности какой казак? Охмурил, говорю, и вас этот артист. Подумаешь: геройство — на рожон лезть. Жизнь казаку полагается беречь, как винтовку, она — тоже оружие, только самое дорогое.
— Глупой смертью умрешь, Козловский, — сказал я ему после этого случая.
— Пахнуть все будем одинаково, когда подохнем, — улыбнулся он. — И ты, умный, и я, дурак.
Нет, пожалуй, он не из воров. Те трусы, крохоборы. Этот же играл своей жизнью, как безделушкой, не ценил ее, хотя, кроме себя, никого тоже не уважал. Я же знаю, человек, который не дорожит ничем на свете, опасный, доверяться ему нельзя.
Сколько мог, я по обязанности командира все же старался жить с ним в мире, но было у меня всегда предчувствие: на узкой дорожке мы когда-нибудь все же столкнемся.
И столкнулись.
Глубокой ночью мы взяли большую деревню. Были те первые минуты, когда, ворвавшись в населенный пункт, не знаешь, где штаб, где командир, за что браться. В такую минуту можно столкнуться с отставшим немцем, еле продравшим глаза; на улице слышатся редкие выстрелы, хотя основной бой ушел дальше. Деревню мы взяли с ходу, она даже не загорелась, в переулке только горела машина с патронами, они трещали, как хворост. Я шел по развороченной танками улице, спотыкаясь в темноте. Впереди замаячили две фигуры, которые свернули в первый попавшийся двор. Вдруг до меня донесся не то крик, не то стон. Кричала женщина в том дворе, куда свернули двое.
— Эй, кто там? — крикнул я в темноту.
Женщина приглушенно простонала и замолкла. Дулом «ТТ» я открыл калитку, поискал фонариком. На крыльце — никого. Я прешел во двор и в темноте заметил двоих, прижавшихся к стенке сарая.
— Кто здесь? Выходи! — сказал я, осветив стоявших фонариком.
Мужчина повернулся на свет, и я узнал Козловского.
— Уйди ты! — зарычал он, выворачивая из-за спины автомат.
Я погасил фонарик.
— Отпусти девчонку, — сказал я.
— Она немка.
— Отпусти, гад человека, — повторил я.
Он шагнул вперед, на ходу готовясь к удару прикладом автомата. Я знал этот удар, и Козловский налетел на мой локоть переносицей. Поднявшись, он долго тряс головой, приходя в себя, нащупал рукой автомат, покосился на девчонку, дрожавшую от страха.
— Пошла прочь, — сказал он ей. — Дурак же ты, спаситель. А что они делали с нашими бабами?
— Тебе надо бы вместе с ними и воевать, сукин сын, — сказал я.
Козловский растер ушибленное место, закинул за спину автомат.
— Хорошо бьешь, старшина. Ответ за мной. Могу дать совет: возьми этого цыпленка и в смерш. Допросят, опознают, и мне трибунал. Действуй, а то ведь я и после войны буду тебя искать. Под землей найду.
— Катись, катись, голубчик. А насчет трибунала — не твоя забота. Я его тебе обеспечу.
Он направился к калитке, девчонка вдруг отделилась от стены и пошла за ним. Он обернулся и зарычал. Девчонка отскочила и, втянув голову в плечи, зашлась в плаче. Одурела, что ли, от страха?
— Иди, дура, — сказал я. — К матери. Нах хаузе иди. Не слопали тебя, живая.
Она что-то бормотала и жалась ко мне, как собачонка, дрожа и всхлипывая.
— В бункер иди, — сказал я. — Не толкись на глазах, шалава.
Один черт, ничего она не понимала. Я махнул рукой и пошел, но не успел пройти и ста шагов, как увидел ее сзади. Она опять что-то бормотала, ловясь за мой рукав.
— Пошла к черту! — закричал я. — В бункер иди. Поняла?
Остановилась, таращит глаза. Я тронусь — она за мной. Провались ты, навязалась!
Я ускорил шаги, свернул в переулок, думал — отстанет.
В переулке послышались голоса, К крыльцу большого дома подъезжали конные, спешивались, вбегали в дом. Наверное здесь остановился штаб. Я оглянулся: девчонка в пяти шагах бежала за мной. Меня окликнули.
— Что за женщина? — спросил майор.
Это был наш командир дивизиона. Он осветил ее лицо с распухшими глазами, всклокоченную голову. Любимов, наш штабной писарь, подошел к ней, спросил по-немецки.
— Она говорит, пришел солдат, отобрал ее у родителей, — сообщил он.
— Кто? Этот?
— Нет, другой.
— Сейчас же разыскать мерзавца и передать в трибунал. Расстрелять подлеца.
…Утром мы двинулись дальше — наступали в это лето мы хорошо, прошли за день километров сорок, спешились, а вечером с ходу — в наступление. Я не видел Козловского, не знал, где он. Разговоров про арест не было слышно. Неужели смотался из эскадрона?
Мы шли цепью по дубовому лесу. Недавно тут была окружена и разбита пехотная дивизия, но часть ее и теперь пряталась в лесу. Мы делали проческу. Встречались небольшие группки автоматчиков, они открывали огонь и отходили. Уже темнело, когда мы, пройдя лес, на открытом месте наткнулись на плотный пулеметный огонь. Наверное, это и была основная группа немцев, занявших оборону.
По цепи приказ: под прикрытием пулеметов отойти к лесу. Вспыхнула ракета, казаки поползли назад.
Огонь стихал, наши автоматы трещали уже в лесу, рядом со мной работали еще два пулемета, потом остался один, ручной. Пора и мне отходить. Мы с Васей Шлемовым, моим вторым номером, поставили в максим новую ленту и, перебежав ближе к лесу, заработали снова. Темнело. Над брустверами немецкой траншеи плясали огоньки очередей.
— Пошли, старшина, — сказал Вася Шлемов.
Он взял коробки, побежал, сгибаясь, но не сделал и десяти шагов, упал. Кубанка покатилась под горку, нырнув под куст шиповника. Вася не шелохнулся.
Я повернул его на спину, закрыл лицо.
Слева гремел ручной пулемет. Он тоже передвигался к лесу. Кто это? Моисеенко или Самохин? Я спустился в неглубокую канавку, прополз по ней до конца и выглянул. До леса оставалось саженей пять. Пятясь, я тянул за скобу пулемет. Очереди трассирующих пуль высоко летели над головой.
Мой сосед с ручным, согнувшись, пробежал мимо. Я уже совсем вытащил пулемет, вдруг скоба вырвалась у меня из рук и пулемет, клюнув стволом, покатился обратно. Мне обожгло лоб, на глаза стало наплывать что-то липкое. Боли не было, будто кто-то провел ногтем по лбу. Я стал куда-то проваливаться, но, проваливаясь, слышал, как в кожухе пулемета бурлит закипевшая вода.
— Живой? — спросил меня кто-то. — Ты?
С усилием я открыл глаза. В темноте смутно маячило лицо, но я сразу догадался, что это Козловский. Он долго, казалось, целую вечность, смотрел на меня.
Мне хотелось крикнуть, заплакать, но сил не было пошевелить губами, открыть рот…
Уже в госпитале я получил письмо от капитана. Он писал, что вынес меня Козловский. Он сам был ранен в руку, тащил меня на шинели и добрался под утро еле живой.