Изменить стиль страницы

— Обещаю учесть твою критику. Обязательно.

— То-то же.

Мать, опершись на руку, приподнялась повыше.

— Я тебе так и не досказала, как я попала в эту больницу. Так слушай же — Полина Наумовна сосватала. Ты не забыл еще Полиньку? Девушку твоего друга? Узнала, что я захворала, и тут же примчалась. Несколько раз приходила к нам на Привольный. Щупала, слушала меня. И уговорила-таки лечь сюда. Койки добилась для меня.

— Где она сейчас работает? — осведомился Давид Исаевич.

— Здесь, — кратко ответила мать. — Ведущий хирург.

В голосе ее явно прозвучало восхищение.

Давид Исаевич очень хорошо помнил Полину Наумовну. В войну мать длительное время работала вместе с нею в госпитале и всегда очень хвалила ее и как хирурга и как человека. Полина Наумовна дружила с товарищем Давида. В их студенческом кругу она обращала на себя внимание необычной красотою, крупным, но ладно скроенным, натренированным телом, прямотою суждений. С ней всегда было интересно. Она не торопилась с созданием семьи — откладывала до завершения учебы. Потом война. После окончания войны Полина Наумовна не сразу вернулась домой. Парень, с кем она дружила, возвратился в Казань намного раньше, сильно искалеченный. В то время горькая доля Давида Исаевича прочно приковала его к окрестностям Тагила, сделала лесорубом. Когда в положении Давида Исаевича произошел крутой поворот, и он, освобожденный из заключения, вернулся в Казань, его товарища уже не было в живых. Утверждали, что тот так и не согласился жениться на Полине Наумовне — не хотел обременять. С тех пор минуло почти два десятилетия, но в судьбе ее ничто не изменилось.

— Так-то, Додик, — вновь заговорила мать, немного помолчав. — Беда, как правило, не ходит одна. Я уже перестала было верить в свое излечение. Думала, не избавлюсь от этой проклятой болезни, но Полина Наумовна говорит, что все будет хорошо, иначе меня бы здесь не держали. Ведь правда, Додик? Им ведь не интересно кормить меня и чтоб я койку занимала.

— Безусловно, правда, — Давид Исаевич сунул руку в боковой карман, достал добытую в нелегких хлопотах путевку. — Возьми, мама, тебе привез. Поправишься немного и сразу же на южный берег.

— Куда это?

— В Крым. В Алушту.

Мать протянула подрагивающие ладони:

— Достань мне очки. В тумбе они. Лишний раз нагнуться ленюсь. Разве не ясно тебе?

Посмотрев путевку, мать положила ее себе на колени и сделала затяжной глоток воздуха.

— Крым лучше Кавказа. Жары меньше. Как раз для меня, — произнесла она мечтательно. — Хорошо бы махнуть к морю, да вряд ли удастся. Не знаю, смогу ли.

— А почему нет?

— Прошло, видно, мое время. Посмотрим. Чем черт не шутит, еще возьму вот и выздоровею, — озорно сказала мать и повернулась всем телом к своим соседкам: — Как вы думаете, девчата?

— От вас самой зависит, Клара Борисовна, — отозвалась тотчас же молодуха подчеркнуто бодро после некоторого замешательства. — Вы же сами меня убеждали, что человек все может: и судьбу вершить, и хворь победить. Выкарабкаетесь! Точно вам говорю. Тем более с таким сыном, — она подняла глаза на Давида Исаевича. — Завидую его жене. Везет же людям.

— На чужой каравай рот не разевай. Сыновей мы тоже сами себе делаем, — глухо проговорила пожилая соседка, шлепая выпяченными губами.

— Зато мужей готовыми берем, к сожалению, со всеми потрохами.

— Очи в твоем распоряжении — гляди в оба, выбираючи. Никто не неволит.

— Легче на поворотах, голубоньки, — вмешалась мать. — Вам позволь, сразу начнете щипаться, как петушки. — И обернулась к сыну: — Скучно, вот и цапаются. Лежать здесь никому не сладко. Додя, покажи мне лучше свою партийную книжку.

— Билета еще нет — кандидатская карточка.

— Ну и что? Приняли в партию? Приняли ведь?

Давид Исаевич подтвердил кивком головы.

— Эта самая большая победа твоя.

— Наша, мама.

— Жаль, папа не дожил до этого часа. Вот был бы для него праздник! И вообще мог бы еще жить да жить. Зачем он так рано ушел от нас?

— Уходить всегда рано! — с горечью произнес Давид Исаевич.

— Опять кипятишься? Сейчас тем паче не к лицу тебе быть вспыльчивым, ты — коммунист теперь, держись, надо умерить свой характер. Не прав ты, Додя. Жить можно пока ни себе, ни другим не в тягость, пока хоть какая-никакая польза от тебя. А когда невмоготу стало, зачем зря небо коптить? Собирайся в путь, не тяни волынку.

Раздосадованный Давид Исаевич втянул голову в плечи. Опять язык подвел его. Не сумел обуздать чувство. Промолчал бы лучше, и печальные думы матери не повернули б в опасное русло. То, что она говорила ему, было как раз тем, чего он не хотел, что боялся услышать от нее. Но она поняла его, она всегда понимала его и ответила именно на те мысли, какие он пытался приглушить, ответила с обычной своею прямотою, которую он, Давид Исаевич, сполна унаследовал от нее, но которая, к сожалению, как ни странно, редко помогала в жизни, гораздо чаще — мешала.

— Не спеши нос вешать, сынок, — ласково произнесла мать. — Горе еще впереди. Успеешь. А я покуда лягу, что-то притомилась.

Крепко держа в одной руке алуштинскую путевку, другою взбила подушку, поставила ее торчком и привалилась к ней боком. Ноги поднять на постель помог ей Давид Исаевич.

— Ничего, помучаюсь еще немножко, и победа будет за мною, — пообещала она. — Не робей. Наше дело правое.

Уложив мать, Давид Исаевич опустился перед нею на колени, взял своими полными, пухлыми ладонями ее исхудавшую, всю в сизоватом кружеве прожилок руку, поднес к губам и поцеловал. Безмолвно. Многое надо было сказать матери. Добрые, нужные слова теснились, рвались наружу, но он молчал, мысленно ругая за сдержанность, обретенную не ко времени, и молчал. Не принято признаваться в любви матерям. И напрасно. Внимание, помощь, заботы, которые им перепадают, — это далеко не все, что им полагается. Они должны знать, видеть, получать, слышать подтверждения того, что их любят, ценят, уважают, благодарят. Девушкам — можно? Невестам полагается? Жены — удостаиваются? Почему же матери лишены этого? Давид Исаевич внушал себе, что он обязательно должен их произнести вслух, непременно, но подобрать для этого подходящий миг так и не смог.