Изменить стиль страницы

Внезапно Норшейн умолкла, свела брови и в упор спросила Коростенского:

— Материнский язык еще помните?

— Давно не употреблял, — усмехнулся Давид Исаевич.

— Ну что же, тогда послушайте.

Норшейн извлекла из пианино несколько беспокойных аккордов, и Давид Исаевич замер. Незнакомые, но в то же время близкие и дорогие звуки буравили душу. Он изумлен. Оказывается, он помнил все слова песни. Затаившись в глубинных далях памяти, еврейские слова выскакивали одно за другим, словно и не было долгой разлуки с ними:

Эх ты, глупый парень,

Дурья голова,

Где ж ты это видел —

Дым да без огня?

Анна Арнольдовна выводила низким голосом:

Не слыви богатой

И не будь красивой,

Умной не родися —

А родись счастливой.

Давид Исаевич молчит. И Норшейн не может разжать губы. Руки ее неподвижно лежат на клавиатуре.

Наконец Коростенский слышит невнятное:

— Давид Исаевич, оставьте меня одну, прошу вас.

Давид Исаевич тихо выходит.

Анна Арнольдовна подняла голову, раскрыла нотную тетрадь и начала резкими штрихами выводить строчки нот, перебирать замысловатую вязь нотных значков — внесла поправки в нотную запись старой комсомольской песни об умирающем бойце. Мелодия грустной и трогательной баллады о сыновней верности родной земле, до мельчайших тонов знакомая и в то же время какая-то обновленная, накатывалась современными ритмами. Именно их-то Анна Арнольдовна и добивалась. Ей нравилось ощущать себя умельцем, чувствовать, как созвучия покорно подчиняются. Сознание того, что работа удается, радовало вдвойне. Песня, пожалуй, увлечет ребят, они ее с охотой запоют. Доволен будет и Давид Исаевич, ради которого она, в сущности, эту песню и обрабатывает…

Песни Давид Исаевич любил сызмала. Память сберегла картину, как курчавый толстоногий мальчуган в выцветшем костюмчике вышагивает по желтым широким доскам, громко напевая:

Смело, товарищи, в ногу,

Духом окрепнем в борьбе.

В царство свободы дорогу

Грудью проложим себе.

Малыш пел для хозяйки дома, где его семья снимает крохотную комнату, честно зарабатывая себе кусок пирога. Этим куском и поманила его хозяйка, толстая, с большим сытым лицом:

— Споешь хорошо — получишь целый кусок, Додик! Хочешь?

Еще бы не хотеть. У мамы с папой таких чудес не бывает. И он маршировал — суровый, решительный, размахивая руками в такт песне. Он очарован ею, но знает только одно четверостишие и повторяет его трижды. Ему кажется, что он потрудился достаточно, он замолкает, останавливается перед ухмыляющейся хозяйкой.

— Что же ты замолк, бушевик? — с ударением на последнем слоге, насмешливо спросила хозяйка. Он не догадывается, что хозяйка бушевиками называет большевиков, не чувствует в ее голосе подвох и настораживается:

— Еще надо?

— А как же, я за свое беру сполна, с барышом. Ну пошел, ать-два…

И малыш начал сначала: «Смело, товарищи, в ногу…»

— Махлюешь, бушевик, горькое семя. Ничего тебе не дам. Кыш!

Ошеломленно молчит Давидка. Слезы капают из глаз.

Потом он весело распевал свои песни на школьных утренниках и в «Синей блузе» — агитбригаде, которую райком комсомола посылал в создаваемые колхозы. Много лет спустя, в артиллерийском училище, Давид по команде: «Запевалы, вперед!» — выбегал в голову колонны и заводил эти песни на строевой подготовке, по пути из казармы к конюшням, где курсанты скребли да чистили мобилизованных колхозных лошадок, готовя их в орудийные упряжки. Голос у него был не ахти какой сильный, но он старался, вроде бы получалось что-то подходящее, курсанты поддерживали его, подтягивали, и особенно лихо, когда шагали в столовую. Так что песня всегда была с Давидом Исаевичем рядом.

Давид Исаевич осторожно вытащил из целлофановой обертки любимую пластинку и мягко поставил ее на проигрыватель. Вот и зазвучала старая мелодия, которая будит давние, негасимые чувства. Давид Исаевич прикрывает глаза.

А в прихожей очарованно слушал сын. Он только что вернулся с улицы и не успел еще переобуться.

Ощутив его присутствие, Давид Исаевич повернул голову, улыбнулся из-за плеча. Восхищение Ильи радовало. Не забыл, значит, пахнущие порохом мелодии, которыми его когда-то убаюкивали. Может быть, поэтому, когда ребенок просит повторить песню, Давид Исаевич без колебаний разрешил ему самому второй и третий раз крутить заветную пластинку. Он лишь предупредил:

— Смотри аккуратно орудуй. — Потом вспомнил: — А кто ведро мусорное вынесет?

Сгоряча Илья уже было собрался крикнуть свое обычное:

— Вот еще. Не буду. Я вам не раб!

Он ужасно не любит, если что-то неожиданно путает его планы. Но, однако, спохватился и взмахнул рукой:

— Счас, па! — Бросился выполнять просьбу.

До проигрывателя Илья еще не достает — приемник стоит на высокой тумбе. Мальчик придвинул к ней стул, взобрался на него, нажал клавиши. От блаженства потер ладони, затем присел рядышком на стол, уткнув ноги в полумягкое сиденье стула.

Пришла мама, прошла к стеллажу за нужной книжкой и недовольно покосилась на тапки, которые валяются около кресла вверх подошвами.

— Не тряси! — выкрикнул свою мольбу Илья. — Игла прыгает. И тут же спросил: — Ма, мужчина женится, да? А женщина что, мужчинится?

К подобным вопросам Евдокия Петровна давно привыкла. Отвечала всегда искренне, с обстоятельностью настоящей учительницы. Одним ухом Илья слушает мать, другим — пластинку.

— Не пора ли нам музыку заканчивать, — сказала Евдокия Петровна. — Мне работать надо, да и поздно уже.

— Вот ты всегда так, только о себе думаешь, — захныкал Илья, оглянувшись на отца, который появился из кухни.

— Все мало тебе? — произнес отец, ласково положив руку на плечо сына.

— Еще один разочек.

Губы Давида Исаевича раздвинулись в улыбке, он вопрошающе посмотрел на жену:

— Позволим еще разок прокрутить?

Евдокия Петровна молча уходит к себе в комнату. Давид Исаевич поплелся за ней.

— Сколько раз я тебя просила, — шепотом набросилась она на него, когда он прикрыл дверь к Илье. — У нас должно быть единство требований.

— Но ведь парень прав. Иногда кое-чем надо поступаться.

— Опостылело мне жертвовать, — нахмурилась Евдокия Петровна. — Не приносит это ни радости, ни пользы.

Сердилась Евдокия Петровна на сына, обидевшего ее, скорее всего невзначай, но все же упрек Ильи сильно задел ее. Она пыталась подавить в себе раздражение, но рядом стоял муж, и она не сдержалась. А если в семье что-либо не ладилось, как правило, всегда был виноват Давид Исаевич. А он все упреки принимал как должное.

— Ну и специалист же ты по делам, которые ни богу свечка, ни черту кочерга, — процедила Евдокия Петровна сквозь зубы. — Зачем пошел на поводу у Ильи?

— Я поддержал его потому, что желание ребенка было разумно.

— Значит, мое желание было неразумно и грубость его позволительна?

Давид Исаевич вздохнул:

— Правда вещь нелегкая.

— Она должна помогать жить, а не вредить, — отрезала Евдокия Петровна. — Это, между прочим, и к твоей писанине относится. Пишешь черт знает что, неведомо для кого. Зачем ворошишь тагильские воспоминания? Кому они нужны, эти мемуары времен не столь отдаленных? Жизнь давно отвергла эту тему.

— Запретных тем у нас нет, по крайней мере, официально.

Возражал Давид Исаевич вполголоса, сдерживая себя. Если он сумеет вылепить образ молодого человека на трагическом изломе его судьбы, живым, деятельным, не сломленным, сохранившим человеческое достоинство, может быть, кое-какую пользу воспоминания принесут. Никогда не лишне показать, что в самых сложных, самых тяжелых ситуациях люди могут оставаться людьми в самом высоком смысле этого слова. Давид Исаевич видел много искореженных несправедливостью жизней и верил, что книга в тагильском лагере будет нужна людям.

С раздражением покосилась на мужа Евдокия Петровна:

— Мало битый, да? Забыл, до чего довела тебя писанина? Дополнительным пунктиком в приговоре военного трибунала обернулась. Другой бы на твоем месте раз и навсегда плюнул бы на нее, ни за что не брался бы за перо больше. И вообще эти твои литературные забавы — уродливый горб на тебе.

Давид Исаевич что-то говорил, но жена уже не слушала его — она понимала, что несправедлива к мужу, и поэтому прислушивалась к себе. Что же все-таки происходит? Почему она так взвинчивается? Почему не может сдержать себя? Ведь сколько лет мирно, спокойно жила. И радости были, и взаимная нежность была… Жила — не притворялась. А может быть, просто обманывала себя… Вот и прорвалось теперь все наружу.