Изменить стиль страницы

Глава 3

В черный 1878 год исключительный закон против социалистов вошел в действие. Тяжелые замки с алчным щелчком смыкали свои железные челюсти на дверях рабочих клубов. Обрывки печатных полос кружились на ветру вокруг разгромленных редакций вместе с сухими листьями, предвестниками долгой суровой зимы. Красные сургучные оттиски гербовой печати заклеймили помещения ферейнов, партийных организаций и рабочих союзов, словно сам Железный канцлер оставил на всем свой зловещий след.

В столице введено малое осадное положение. Социалистическая рабочая партия Германии поставлена вне закона. Все массовые рабочие организации запрещены, лишены материальной базы, средства их конфискованы, печатные органы закрыты. Тьма над Германией казалась глубокой и беспросветной.

Но никто еще не знал, какой долгой и беспросветной она может быть…

Исключительная мера, впопыхах мотивированная покушениями на кайзера Вильгельма, провокационно приписанными социал-демократам, на деле выражала страх перед растущим влиянием социал-демократии. И не только страх — ненависть!

Железный канцлер Отто фон Бисмарк ничего не забыл и жаждал реванша! За унизительные дни, когда невысокий молодой человек — ему едва перевалило за тридцать — в отлично сшитом сюртуке стремительно поднимался на трибуну рейхстага и поносил столпов общества! Кричал что хотел! Ругался как мог! Пророчил революцию. Накликал грозу пострашнее Парижа 71 года! Это маленькое, изящное исчадие ада — Август Бебель, переспорить которого не мог бы сам сатана! Бебель — лидер нихтсхаберов, вождь воинствующей нищеты…

Да, канцлер жаждал реванша. За материальные (и духовные!) потери общества!

За убытки, которые понесли лучшие люди, промышленники и банкиры, в борьбе с рабочими бунтами, подстрекаемыми теми же социалистами!

Реванша за тысячи избирательных бюллетеней с начертанными на них корявой рабочей рукой ненавистными именами возмутителей.

На нелегальном собрании в квартире мастера Мозермана товарищам представили Клару Эйснер, молодую учительницу, связавшую свою судьбу с рабочим классом и вступавшую в партию в черный год исключительного закона.

Все было очень обыденно. Хотя партия была вне закона, собрания ее — тайными, а члены ее преследовались политической полицией, в процедуре не было ничего от мистерий древних христиан или масонских лож, как представляла себе когда-то Клара.

Ну каким же таинством могла быть простая встреча за столом с чашками кофе и необыкновенными рогаликами, которыми славилась жена мастера Мозермана! Поглаживая лысину и смотря на Клару умными маленькими глазками из-под косматых бровей, он сказал товарищам простые слова: «На эту девицу, даром что она молода, можно надеяться». А смешливый литейщик Макс Хельвиг, который уже отведал тюремной похлебки, сейчас же вставил прибаутку насчет того, что молодость — помеха только в приюте для престарелых, намекая на новые правила, по которым в дома призрения принимали теперь только стоящих на пороге смерти.

Но бородатый Отто Вильдергаузен, которого занесло сюда вихрем исключительного закона после разгрома культурферейна в Мекленбурге, где он был главным докладчиком по эстетике, оставался очень серьезным. Он сказал Кларе, что отныне, где бы она ни была, в каких бы обстоятельствах ни оказалась, у нее есть товарищи, в любой момент готовые поддержать ее.

Клара приняла эти слова как напутствие в новую полосу ее жизни. Она еще не знала, в какой мере они окажутся пророческими!

Так, хотя в тайной этой встрече не оказалось ничего таинственного или мистического, было в ней для Клары нечто чрезвычайно значительное, важное и связывающее более крепко и надежно, чем эмблема «вольных каменщиков» или кровавая клятва дворцовых заговорщиков.

Первой партийной обязанностью молодой социал-демократки было организовать материальную помощь жертвам исключительного закона, уволенным с «волчьим билетом» с предприятий, занесенным в «черные списки», и семьям арестованных товарищей. Она металась по городу, заново узнавая его. Это не был Лейпциг Августеума, университета с его знаменитым Ритчельским фронтоном, Старой биржи, в свое время поразившей Клару своим барокко, протяженного Иоганнапарка с его горбатыми мостиками и прозрачным прудом…

Она узнала Лейпциг рабочих окраин, где день и ночь стучали печатные машины типографий; узких улочек, упиравшихся в подъездные пути дубильной фабрики, распространявшей свое зловонное дыхание на всю округу. Лейпциг поселков, теснящихся вокруг заводов, мельниц, пекарен, где жили тревожной жизнью предприятия и рабочие, с той только разницей, что заводы и фабрики набирали силу, а обитатели поселков теряли последние.

Однажды поздний вечер застал Клару на скамейке чахлого сквера в рабочем пригороде. Клара не помнила, как очутилась здесь, как покинула подвал, где над мертвым ребенком — нет, нет, не склонилась, а стояла женщина! Стояла прямая, и ни слезинки, ни вздоха… В этой окаменевшей женщине не узнавала Клара прежнюю Эмму, беспечную девчонку с берегов Видербаха. Что сделала с тобой жизнь, Эмма? Твоего мужа, Пауля Тагера, схватила полиция. Всех забастовщиков с головой выдал «сапожный король» Плотвиц. Твоего сына унесла эпидемия — бич бедноты, ютящейся в трущобах…

Жизнь? Но кто диктует ее законы? Плотвиц, выдавший на расправу своих рабочих? Железный канцлер, узаконивший эту расправу?

Клара не замечает, что уже не сидит на скамейке, а стоит в световом круге, отброшенном газовым фонарем. И не чувствует, как сами собой подымаются сжатые в кулаки ее руки. И не слышит, как хрипло и натужно звучит ее голос! Не слышит слов, которые она посылает в безответный мрак, в безответный мир. И если бы кто их слышал, то не узнал бы Клару. Платок упал с ее головы, волосы растрепались, лицо исказилось горем и гневом. Она не выбирает слов. Она походит сейчас на тех женщин, что собираются у фабричной проходной и шлют проклятья всем Плотвицам мира! Клара похожа на них, как родная дочь. И ни слезинки, ни вздоха… Только проклятья! Только молчаливая клятва: всю жизнь бороться за правое дело. Единственное, чему стоит отдать всю жизнь. За рабочее дело.

Клара увидела все неутешительно, без прикрас, и книжная мудрость, не отступив, как бы раздвинула свои берега, приняв в свое спокойное лоно бурный поток действительности.

Из дома фабриканта Гашке Клару выставили, после того как она заступилась за горничную хозяйки.

— Послушайте, фрау Гашке, — сказала Клара, не повышая голоса, но смотря на нее прямо и зло своими широко расставленными глазами, — вы ведь не фельдфебель, а ваши горничные не новобранцы! Почему вы деретесь? Девушки выбегают из вашей спальни с щеками, красными от оплеух. К лицу ли это цивилизованной даме?

И после этого инцидента, как рассказывал в клубе господин Гашке, выяснилось, что Клара взбудоражила всю прислугу в доме.

У Клары опять не было постоянной работы. Буржуазные дома опасались ее репутации возмутительницы. Она нуждалась, не имела постоянной квартиры и питалась в кухмистерских. И все же была счастлива. Она не обрела той «дороги в жизни», которую ей обещала Штейбершешуле, но нашла собственную дорогу и стояла на ней прочно своими маленькими крепкими ногами, которые не боялись долгих переходов, ухабов и рытвин. Она любила и была любима человеком, открывшим ей эту дорогу. До сих пор Клара еще не могла поверить в его любовь. Он явился в ее мир словно с другой планеты. Его деятельность на родине, о которой рассказывала ее русская подруга Варвара и много позднее говорил он сам, казалась Кларе такой далекой, удивительной, легендарной, как восстание Спартака или самопожертвование Яна Гуса. Думая о том, что этот молодой человек там, у себя на родине, вступил в бой с самым страшным деспотизмом, Клара видела в Осипе Цеткине человека необыкновенного. Но близость с ним показывала ей другую его сторону. Да, он был совсем прост и ничем не обнаруживал своего превосходства. Он не снисходил до нее, когда открывал ей истины, давно принятые им самим и обкатанные собственным самостоятельным и живым умом.

При всем различии характеров у них нашлось много общего. Его смешило то, что смешило ее, его энергичный язык, круто посоленный аттической солью, был как раз по ней. Она заливалась смехом, когда его изысканная немецкая речь спотыкалась на жаргонных словечках рабочих предместий. Он терпеливо разъяснял Кларе азы марксизма, основы давно усвоенной им теории, перевернувшей его жизнь. Он хотел, чтобы она перевернула и ее жизнь.

Клара все еще глядела Осипу в рот с прилежностью первой ученицы. Все еще немного пугалась его крепко настоенной на горьком опыте жизни иронии, его скептицизма, с которым он выворачивал наизнанку все ее понятия о порядочности и доброте, высмеивая либеральных дам, ограниченных в своих стремлениях все тем же кругом капиталистического ада; всех этих куриц, не смеющих перейти за меловую черту. Она все еще не верила, что этот фонтан остроумия, этот поток блестящих мыслей, что этот фонтан играет всеми своими струями — для нее. Что человек столь удивительный страстно хочет, чтобы она шла рядом с ним и как равная. Потому что такова его любовь.

Теперь, под игом исключительного закона, агитация стала делом тайным и рискованным.

Рабочие предприятий Шманке собрались в мучном складе, куда устроился кладовщиком социал-демократ Отто Вильдергаузен. В этот дождливый вечер на берегу Плейсы, в отдаленном от города помещении, забитом мешками, готовыми к отправке, можно было чувствовать себя в сравнительной безопасности. И все же пикеты патрулировали у склада.

Клара уже не впервые подивилась той убедительной простоте и как бы прямизне доводов, которыми оперировал Цеткин на трибуне. Речь шла об организованном выступлении рабочих-мукомолов, об их требовании освободить товарищей, арестованных как зачинщиков недавней забастовки.