Изменить стиль страницы

Клара хотела бы еще что-нибудь вытянуть из Гейнца, но заметила, что он сам порывается что-то ей сказать. Застенчивость, которая нападала на него приступами, словно лихорадка, снова овладела им.

— Я хочу тебя пригласить, Клара… Сейчас ведь ярмарка… А у меня есть деньги!

Ярмарка!.. Это слово тоже вызывало у Клары воспоминания: несколько телег на берегу Видера, стреноженные кони. Брезентовая палатка; разбросанные прямо на траве пестрые куски материи, шали, чепцы, кухонная утварь… Хозяйки деловито простукивают посуду, присматриваются, принюхиваются, щупают материал, пробуют, потом, отвернувшись, подымают подол юбки, достают из чулка денежку. А дети шныряют кругом, осчастливленные гербовым пряником, леденцом в форме часовни, ниткой бус, плюшевым зайцем… Ярмарка!

Клара схватила Гейнца за руку, и они стремглав побежали вниз, к Старой рыночной площади, что за рядами кирпичных домов, дальше, дальше, туда, где начинается паутина кривых переулков. Они такие узкие, что хозяйки без натуги ведут беседу друг с другом, отворив окна и положив на подоконник цветные подушечки. Навалясь на них грудью, они затевают такое обсуждение вопросов дня, что куда там пивная, где сидят в это время их мужья!

И еще дальше бегут Клара и Гейнц, туда, где разбегаются кусты ольхи и все чаще открываются маленькие пустоши, поросшие вереском и остролистом, где уже чувствуется в воздухе, горьковатом и влажном, близость большой воды.

Когда-то ярмарки располагались на самом берегу реки, вытягиваясь вдоль длинным пестрым табором. Подплывали плавучие лавки; мостики, украшенные гирляндами зелени и флажками, перебрасывались на крутой берег, и если кто, зазевавшись, плюхался в воду, веселья и шуму становилось еще больше.

Это все видел Гейнц, когда был маленьким: дядюшка Корнелиус водил его сюда.

Теперь ярмарка занимает маленькую площадь и прилегающие улицы. Толпа обтекает ларьки и палатки, как волна — прибрежные скалы. Толпа гомонит, и этот слитный, беспокойный гомон разрезают оглушительные выкрики в рупор:

— Восьмое чудо света! Ор-ригинальный феномен природы! Кентавр — полуженщина, полуконь. Необходимо видеть каждому образованному человеку! Только двадцать пфеннигов! Спешите, спешите!

— Говорящая обезьяна из джунглей Африки! Единственная в мире. Одобрена кайзером! Восемь медалей! Поучительное зрелище, детям бесплатно! — кричит зазывала с такой страстью, как будто тотчас наступит конец света, если вы не войдете в истрепанный шатер, откуда несутся взрывы хохота и хлопки.

— А на каком языке говорит твоя обезьяна? — спрашивает отец двух малюток, которые, видимо, очень хотят услышать обезьяну, но отец не желает выбрасывать пятнадцать пфеннигов, если даже детям — бесплатно.

— Конечно, на немецком! Она изучила его в джунглях! — басит кто-то из толпы.

— Львы на свободе! Львы на свободе! — надрывается могучий брюнет с нафабренными усами. Похоже, что это сам укротитель, так магнетически сверкают его глаза.

— А почему, собственно, они на свободе? Куда смотрит Железный канцлер? — спрашивает парень в картузе, сдвинутом на ухо.

— Дурак! Это же британский лев, тут руки коротки!

С лотков продаются неслыханные вкусности: поджаристые булочки с аппетитно выглядывающим из середины кончиком сосиски, блинчики с патокой, изготовляемые на ваших глазах на переносной железной печурке, «сахарные облачка» — уж как интересно на ходу заглатывать целое облако, к тому же сладкое…

— У меня есть деньги! — повторяет Гейнц, словно заклинание, — целых три марки! Скажи, что ты хочешь?

Да она все хочет…

— А что хочешь ты, Гейнц?

Впрочем, она уже видит, как он застыл перед изображением силача в черном трико, играющего великанской штангой.

— Наверное, она внутри полая! — высказывается Гейнц.

— Нехорошо иметь завистливый характер, — отмахивается Клара.

Гейнц платит тридцать пфеннигов, и они входят в палатку под оглушительные крики зазывалы:

— Силач Паломерино из Италии держит на хребте военный духовой оркестр и свою жену, самую толстую женщину в мире!

Силач ложится на коврик, на спине его устанавливается деревянный помост, могучая дама взбирается на него, раздавая воздушные поцелуи публике.

— Она тоже полая внутри? — язвит Клара.

На помост всходят три кирасира с трубами и барабаном. Они играют сначала «Деревенскую польку», затем «Германия превыше всего!». Все встают. Кроме несчастного силача, разумеется.

— Почему он лежит при исполнении гимна? — дурашливо кричит кто-то.

— Надо посмотреть, живой ли он там еще! — отвечают из другого конца.

Шум, хохот.

— Бежим на карусель! — приглашает Гейнц.

— Ну вот еще! Там одни дети.

— Тогда на гигантские шаги!

Они протискиваются через толпу, зачарованно глазеющую на смельчаков, взлетающих в жуткую высоту. Сверху несутся такие крики, что хоть деру давай!

Отступать поздно. Клара и Гейнц накидывают на себя петли и берутся обеими руками за веревки, Гейнц отталкивается, отталкивает Клару. Они взлетают все выше, все выше…

— Гейнц, я вижу Ауензее! И лебедей!

— А я вижу твой дом на Мошелесштрассе!

— А я — твоего пони Мауса в конюшне!

Они дурачатся, хохочут, они словно в свободном полете над этим прекрасным городом, так высоко, выше холма Трех монархов, шпиля ратуши и, конечно же, флюгера-павлина…

— Спасибо, Гейнц! Это было чудесно! — говорит Клара, когда они подходят к ее дому.

— Тебя не накажут за то, что ты убежала не спросясь?

— У нас дома никогда не наказывают детей.

Она хотела бы еще раз выразить Гейнцу свою благодарность, но мать зовет ее в дом.

Когда Клара вошла, родители показались ей встревоженными. На матери — ее старое выходное платье из шелка «шан-жан» и маленькая соломенная шляпа с пучком матерчатых фиалок сбоку. В руках — зонтик. Так обычно, при всем параде, фрау Жозефина Эйснер отправлялась на собрание своего Женского союза. Но ведь они собирались только вчера…

— Я ухожу, Клархен, ты подашь отцу ужин: в кухонном шкафу — ветчина и масло. И не наливай в кофе холодное молоко. До свиданья.

Клара видит в окно, как мать, все еще стройная, хотя и несколько полноватая, но крепко затянутая корсетом, идет по Мошелесштрассе. Высокие каблуки ее ботинок мелькают из-под длинной широкой юбки, обшитой лентой-щеточкой.

Интересно, Гейнц все еще там? Впрочем, мама благоволит к нему. Еще бы! Он такой воспитанный. Даже слишком! Кларе иногда кажется, что кровь у него в жилах течет в десять раз медленнее, чем у других людей. А то, что он ходит за ней по пятам, Клару нисколько не трогает. Никогда не будет у нее такой дружбы с этим увальнем, какая связывала ее с деревенскими мальчишками из Видерау!

…Там, неподалеку, если пройти немного по дороге на Люнценау, стоял домик семейства Рунге. Ручной ткацкий станок занимал почти всю маленькую комнату. Когда семейство собиралось за столом, дядюшка Симон Рунге громко читал молитву перед трапезой, то и дело вертя шеей и делая страшные глаза младшим, которые отпихивали друг друга локтями.

Там, позади дома Рунге, начинался овраг с вересковыми зарослями на склонах. Говорят, что когда-то, когда Видербах был не узким ручьем, а настоящей рекой Видер, здесь протекал ее приток. До сих пор на дне оврага сыро и прохладно. Там живут прыгучие лягушки с глазами, как булавочные головки. И однажды из-под коряги на Клару пристально посмотрела небывало большая жаба с золотой короной на голове. Когда Клара рассказала о ней Францу Рунге, он отнесся к этому очень серьезно. Он сам видел царицу лягушек, сидящую на камышовом троне, окруженную фрейлинами с крошечными опахалами из папоротников в зеленых лапках…

Если подыматься все вверх, все вверх, можно дойти до скалы, называемой в народе Монахом. Издали она действительно походит своими очертаниями на голову монаха в капюшоне. Отсюда открывается вид на Рехсбург. Княжеский дворец высоко на горе совсем тонет в буйной зелени, и все же хорошо видно, какой он большой и красивый, как выгодно поставлен на высоте. Позади него — только небо и облака. У подножия горы — мост, такой широкий, вольготно раскинувшийся на массивных быках. А может, он только казался таким? Тогда она ведь еще не видела мостов, по которым движутся поезда.

Франц Рунге — ее ровесник, товарищ в играх и баталиях, — теперь его тоже нет в Видерау. Говорят, что он работает вместе со своим отцом на большой ткацкой фабрике, где-то на юге.

Клара улыбается, вспоминая смуглое лицо Франца с зеленоватыми быстрыми глазами. Они, как ящерки, то блеснут между темных ресниц, то спрячутся. Голос у Франца грубоватый, с хрипотцой. Но когда Франц поет одну из тех старых песен, которым он научился от отца, голос его звучит ладно, и он не «пускает петуха», как другие мальчишки. А Клара ведь дочь музыканта и сама играет: слух у нее завидный!.. Она помнит себя маленькой девочкой, сидящей на круглом табурете с толстой книгой, положенной на него, чтобы она могла достать до клавиатуры старенькой фисгармонии. Она удивлена, что из-под ее пальчиков не исходят те прекрасные звуки, которые она слышит, когда на этом же месте сидит отец. Она считала, что мелодия спрятана где-то в этом ящике орехового дерева и надо только нажать клавиши, чтобы ее выпустить…

— Отец, ужин готов! — кричит Клара. Но он уже сидит за столом в кухне в своей домашней коричневой куртке из верблюжьей шерсти, отделанной шелковым шнурком по борту. Это тоже старая куртка, но совсем неношеная. В Видерау отец надевал ее редко: школьный учитель и органист местной церкви, он мало бывал дома. Клара привыкла видеть его тщательно одетым, в длиннополом сером сюртуке поверх черного жилета, с атласным платком, повязанным вокруг шеи. На толстой золотой цепочке, продернутой в петельку жилета, висят брелоки. Один из них — с крошечным изображением Наполеона. Это подарок покойного Клариного дедушки. Он носил звучное имя: Джиованни Доминик Витале. Француз, наполеоновский солдат, солдат республики, — как гласит семейное предание, отказавшийся служить Наполеону-императору. Он покинул страну и переехал на жительство в Лейпциг, где преподавал французский язык в знаменитой Томасшуле. Клара хорошо помнит то время, когда дедушка гостил у них в Видерау. Он был похож больше на моряка, чем на учителя. Лицо его, темно-коричневое, с орлиным носом, с глубоко врезанными морщинами, словно выдублено ветрами бесчисленных вахт. Глаза, по-птичьи близко друг к другу посаженные, казались очень зоркими. Он заполнял дом своим трубным голосом и медовым запахом крепкого табака, которым он набивал короткую, вишневого дерева, трубку.