Изменить стиль страницы

Она пробегала взглядом по выложенной красным кирпичом дорожке, вдоль которой, кажется, совсем недавно, цвели лупинусы… И конечно, Роза, которая обожала все живое, пусть даже некрасивое, — какую-нибудь гусеницу или лягушку! — уж вовсе была в восторге от этих лупинусов! Действительно, они ведь были и розовые, и сиреневые, и фиолетовые. И шпалерами стояли просто как гвардейцы на плацу.

И Клара вспомнила, что в то лето, когда Роза впервые приехала в Силленбух, тоже как раз цвели лупинусы, их было тогда меньше, но они цвели особенно пышно, и кисти их чуть не лопались от жизненных соков.

Но скользя взглядом по дорожке, Клара ни на минуту не теряла из виду ворота и калитку. Почему-то ей казалось очень важным сразу же увидеть того, кто войдет, кто принесет весть, какой бы она ни была! Теперь она так хорошо видела ворота и эту калитку: зеленый квадрат с блестящими бляшками вверху и с железной панелью внизу, и даже запор и цепочку, которая сейчас висела под ним. И металлический ее блеск на зеленом фоне, казавшемся ярким от мокроты: снег падал и таял. От этого ей стало немного спокойнее, и даже как будто притупилась боль в ногах и пояснице, обессиливающая боль, которая сделала ее неподвижной. В такое время, когда как раз надо было быть далеко отсюда…

Она опять остро, как ночью, ощутила свое одиночество. Нет, не потому, что оказалась здесь одна и не было детей. Ее дети, ее взрослые дети не могли быть всегда с ней. Это же ясно. Ее одиночество проистекало только из того, что она не могла быть со своими товарищами в такой час, в час опасности, которую она хотя и знала — она очень хорошо знала эту опасность, — но сейчас еще больше, чем знала, чувствовала ее.

Не имея сведений о происходящем в Берлине, она надеялась на лучшее, но масштабы угрозы ясно рисовались ей. Ведь Густав Носке выставлен как таран силами реакции, а Эберт беспрерывно совещается с генералами и уж, конечно, там распределены роли, и разработана диспозиция, и все хорошо продумано господами империалистами — руками правых социал-демократов душить революцию!

Господи, как давно это началось! Это ренегатство, эти измены, это черное предательство.

Она ведь, слава богу, не новичок в движении. И прекрасно понимает, как нужны империализму именно такие людишки, состоящие из бесхребетного тела картонного плясуна и лысой головы, с убогими перепевами «теории врастания» и с длинным-длинным языком, подобным грязному помелу!

Да, она хорошо знает своего главного врага и его союзников.

Она видела, как враг набирал силу, и наращивал мускулы, и острил клыки. Шевелил-шевелил мозговыми извилинами — потому что у него тоже не простая жизнь! И сейчас, когда она больна и, может быть, поэтому все ей немного странно представляется, она видит длинную шеренгу атакующих, в которой где-то на правом фланге хлопочут у Длинной Берты почему-то сами господа из «Рейнметалла»… И Крупп-отец собственной персоной, хотя одет в приличный сюртук и с моноклем на шнурочке, тоже присутствует здесь. И какие-то тины в штатском, с черными нарукавниками, словно кассиры, тащат газовые баллоны на тележках, а шланги их противогазов извиваются по-змеиному, а в глазные отверстия не видно глаз, а только мерцают слепые, слюдяные кругляшки… И Альбрехт Арминий Гогенлоэ тоже в этой шеренге, он — на коне, на мраморном коне, словно взятом напрокат из Зигесаллее. Впрочем, и сам он каменный, хотя в губах у него дымится очень длинная тонкая сигарета.

Кларе показалось даже, что приторно-медовый ее аромат доходит до нее.

А юркий адвокат Лангеханс бесстрашно ныряет под брюхо мраморного коня и тащит, тащит какую-то железную штуку, ведя ее на тросе, словно таксу на цепочке. Или большую игрушку, но не на колесиках, а на зубчатых лентах.

И Клара, хотя никогда не видела их даже на картинках, догадалась, что это танк…

Клара не успела удивиться тому, что вертлявый адвокат так бойко и весело управляется с танком, как все же бодрствующей частичкой сознания восприняла: сначала лай, потом звонок. Калитка неторопливо распахнулась, пропустив двоих. Кларе достаточно было только беглого взгляда на вошедших…

Не успела Эмма открыть дверь, как Клара сказала:

— Позови ко мне Петера.

— Сейчас. Там пришли монтеры. Насчет проводки.

— Позови Петера.

Эмма выскочила из комнаты, недоумевая: не в характере Клары было заставлять ждать людей.

— Петер! — Клара приподнялась, опираясь на локоть. — Я прошу тебя, Петер, скажи этим двум господам, что если они сию же минуту не уберутся из усадьбы, я спущу на них собак, и пусть доги покажутся им в окне…

Петер отправился выполнять приказание. Оно не вызвало у него никаких эмоций, кроме удовольствия от мысли о том, какое впечатление произведут на непрошеных гостей морды Гога и Магога за стеклом окошка.

Клара откинулась на подушки и слушала, как Петер позвал собак и скомандовал им вспрыгнуть на подоконник. Потом она уже ничего не слышала, но увидела, как он своей валкой моряцкой походкой идет от дома по аллее. Через несколько минут — Петер, безусловно, не осложнял положение лишними словами — она проследила, как «монтеры» поспешно проследовали в обратном направлении.

Однако этот незначительный инцидент, какие, собственно, происходили и ранее, обеспокоил Клару, потому что она мгновенно сопоставила его с другими. Возможно, что ночные призраки были вовсе не призраками, а соглядатаями из плоти и крови. И эта активность не была ли связана с какими-то событиями в Берлине?

— Эмма! — позвала Клара. Она чувствовала в себе силу, которая не могла оставить ее сейчас. В момент такой неизвестности, такой опасности.

Она попросила приготовить ей дорожный костюм и меховые ботинки. И теплое пальто.

— Господи! Ну разве это можно? Ты совсем больна, — всплеснула руками Эмма.

— Можно, Эмма. И даже необходимо. Не расстраивайся, поедем вместе.

— Мы поедем в Штутгарт? — лицо Эммы мгновенно преобразилось. С одной стороны, ей не терпелось сейчас же начинать сборы, с другой — она не представляла себе, как может совершенно больная Клара ринуться в такую поездку.

— Петер пусть готовит автомобиль. Не позже чем через час мы едем.

Было около полудня. Часы в гостиной отбили четверть, бой часов на кирхе не был слышен в обычном дневном шуме. Из дивного местечка, некогда пленившего Клару наивной нетронутостью и очарованием, Силленбух превратился за эти годы в довольно шумный перекресток бойких шоссейных дорог.

Клара подумала об этом, потому что уже обрела способность думать о чем-то, кроме положения в Берлине. Принятое ею решение успокоило ее. Она всегда предпочитала встречать опасность с открытыми глазами, а то, что сейчас идет речь об опасности, это было для нее ясно. Дурацкая игра в «монтеров» — их начальство не могло не понимать, что это не для нее! Значит, они там уже не церемонились, уже не затрудняли себя какими-либо мало-мальски правдоподобными прикрытиями. И это было тревожно, очень тревожно…

По двору прошел Петер, и тотчас проскрипели тяжелые двери гаража. Появилась Эмма с ворохом одежды.

— Оставь все это здесь и приготовь завтрак для нас троих! — сказала Клара. Она увидела, что Эмма остановилась в дверях и опасливо смотрит на нее, вероятно, сомневаясь, что Клара сможет подняться, и не смея придти к ней на помощь.

Клара села в постели, это потребовало от нее усилия, которое показалось ей чрезмерным. Этот «испанский грипп», казалось, лишал все кости твердости, превращая их в киселеобразное вещество.

Пандемия гриппа, охватившая всю Европу, собственно, пошла уже на убыль, так надо же, чтобы Клара заболела повторно именно в эти дни!

Все же ей стало немного спокойнее, когда она приняла решение и уже начала его осуществлять: спустила с кровати ноги и нашарила мягкие туфли Мысль о том, что ей придется натянуть тяжелые ботинки, ужаснула ее, но она тут же взяла себя в руки: то, что она задумала, было, конечно, трудно, но все же легче, чем пережить еще одну ночь неизвестности.

И она стала медленно, методически одеваться принуждая себя не торопиться и говоря себе, что слабость и пот, заливающий ее лицо, — естественное следствие понижения температуры и это, конечно же лучше, чем если бы ей пришлось ехать в горячке.

Черный кузов автомобиля на высоких колесах почему-то напомнил ей полицейскую карету, влекомую парой коней по утопающим в грязи окраинным улицам Карлсруэ, по прямой дороге в «Тюремный замок». Она отогнала аналогию, фукнув на нее как на собачонку, которую можно отогнать и забыть о ней. Но на ее место сразу выбежала свора шавок. Назойливо лезли в голову кусающие, царапающие, бередящие мысли: надо было сразу ехать в Берлин, пренебречь дурацкой «испанкой» — в конце концов, почему болеть надо обязательно в Силленбухе? «Да, вот именно, ты избрала это свое гнездо, окопалась здесь! А все — твой эгоизм, твоя черствость. Детей давно здесь нет. Твои друзья — в Берлине. Зачем же ты здесь? Но я же не знала, что события пойдут крещендо, я не могла этого знать. Должна была знать. Но ведь я и сейчас не знаю, что там. Может быть, ничего плохого. Там плохо, очень плохо. Потому что ночью — эти тени. И днем — эти двое. И еще потому, что у меня такая тяжесть на сердце…»

Она вспомнила ночь и содрогнулась. И уже благословляла и тихоходную машину, и дождь пополам со снегом, который снова принялся сечь высаженные вдоль дороги яблони; и туманную в дымке дождя перспективу, в которой словно висели в воздухе очертания каких-то строений, какого-то поселка, который она почему-то не узнавала, что было чрезвычайно странно и даже немного испугало ее.

И она отдалась сонливости, которая уже разливалась по всему ее телу, и перестала удивляться и пугаться того, что не узнает дороги, по которой ездит двадцать лет. Потому что она, конечно же, была больна и нервная система тоже в конце концов поизносилась.