Изменить стиль страницы

Глава двадцать третья ОКЕАНУ, МИРУ, ЛЮДЯМ

Возле шлюпок возилась палубная команда. Операцией руководил Гулыга. Матросы в мокрых от дождя и пота майках, цепляясь за что попало, чтобы не выпасть за борт, готовили плавсредства к действию.

— Осторожнее, ребятки! Осторожнее! — покрикивал на матросов Гулыга. — За борт не советую. Мокро там.

Качка была беспорядочной, и к ней с трудом приспосабливались — то слегка качнет, то круто валит на порт — вот-вот опрокинутся, волны били чуть не в самое днище, судно содрогалось от тяжелых ударов, скрежетало, казалось, оно уже напоролось на подводные рифы.

Навстречу Смолину двигался Чуваев. Странно было видеть этого уверенного в себе, четкого в движениях и жестах человека пробирающимся по палубе по-стариковски осторожно, с опасливо протянутой вперед рукой, ищущей очередной опоры.

Но даже сейчас Чуваев сохранял присутствие духа, его волевое лицо не выдавало и тени волнения. Поравнявшись со Смолиным, поощрительно улыбнулся ему, даже счел нужным успокоить:

— Только что отправил в Москву радиограмму! Нас выручат. Будьте уверены! Не могут не выручить! Не имеют права!

За их спинами раздался чей-то хриплый смех:

— Семен Семеныч! Шеф! Я тут. Вы меня ищете, а я тут как тут! Ха!

Они обернулись. Перед ними был Кисин — без спасательного жилета, в распахнутой мятой рубахе, ветер вздыбил белобрысую шевелюру, на губах блуждала хмельная ухмылка… Казалось, только что выполз из шалмана. На плече Кисин держал свернутый в трубку ковер. Скинул ношу на палубу, картинно повел мощными плечами, осклабился:

— Мы готовы, шеф! Силь ву пле!

Покачиваясь на ослабелых, выгнувшихся колесом ногах, Кисин пытался удержаться на месте, но не сумел и при очередном крене грузно рухнул на палубу.

У Чуваева налилось кровью лицо, резко обозначились скулы, напряглись губы, казалось, сейчас страшным голосом закричит на подчиненного, но он чуть слышно с ненавистью процедил:

— Скотина!

К ним подошел Гулыга. Бросил невозмутимый взгляд на распластанное тело, сплюнул в сторонку.

— Мда… Что же нам теперь с этой образиной делать? — Он взглянул на Чуваева: — Может, заранее за борт смайнать? Чтоб не мучился. При такой кондиции ему все равно в море не уцелеть на плоту. Кранты Кисину.

Чуваев сердито покосился на боцмана, приказал:

— Отволоки куда-нибудь, — ткнул пальцем в сторону навеса над лебедкой. — Вон хотя бы туда, с глаз долой! А случится эвакуация, брось в какую-нибудь шлюпку на дно.

— Не положено! Он к плоту приписан. Это у вас место в шлюпке. А у него — плот.

Чуваев нахмурился:

— Не говори вздор, боцман! Он сейчас не для плота! — покачал головой, словно раздумывая. — Кинь его в мою шлюпку! А я буду на плоту. Черт с ним! У него трое маленьких детей и жена-сердечница.

— Надо же! — Гулыга задумчиво почесал затылок, обратил скорбный взор на лежащего у его ног Кисина, вздохнул: — Разве что дети… А то бы смайнал за борт как пить дать! Никчемный человечишка. Надраться в такой час!

В поле его зрения вдруг оказался невесть откуда взявшийся Чайкин.

— Вот в самый раз! Ну-ка, Андрей, пособи!

Вместе они отволокли Кисина под навес лебедки. На палубе осталась лежать столь нелепая в этот час кисинская ноша. При новом крутом крене судна рулон стремительно развернулся, и на серых от дождя досках палубы под низко летящими свинцовыми тучами яркие игривые цветочки и завитушки на пышном персидском ковре казались вызывающими, вздорными, оскорбляли глаз.

Гулыга подошел к ковру, скатал его в рулон, взвалил на плечо; вперевалочку, каждый раз замирая при очередном крене, подошел к борту, как Атлант, поднял свою ношу высоко над головой и швырнул в море.

От удивления Чайкин даже присвистнул:

— Такую красоту и за борт! С ума сошел!

На Чайкине ярко полыхала желтая нейлоновая куртка, обжатая спасательным жилетом, он был бос, но в руке держал кеды.

— Что это ты разулся? — удивился Смолин. — Плавать приготовился? Вроде бы команды еще не давали.

— Понимаете, кеды не нашел в каюте, — заговорил Чайкин торопливо, смущенно, словно за что-то извинялся. — Думаю, где они? Хорошие кеды. В Италии купил. Побежал к спаркеру…

Он вдруг обезоруживающе-искренне улыбнулся:

— В отсеке спаркера кеды оказались. Понимаете? Сейчас надену! По инструкции сейчас положено в обуви. Надену! Не беспокойтесь.

— Я и не беспокоюсь. Твое дело. Ты только кеды и взял в отсеке? Больше ничего?

— А что еще?

— А ленты по Карионской впадине? Ты хотя бы взглянул на последнюю катушку, которая в аппарате. Мы же не знаем, что в ней. А вдруг…

Чайкин переминался с ноги на ногу.

— Так ведь общесудовая тревога! Положено все бросать и бежать на место сбора…

— О кедах ты все же вспомнил. Некоторые ковры волокут, а ты ленту постеснялся засунуть за пазуху! Ленту с такими данными!

Чайкин огрызнулся:

— С какими данными? Мы только-только начали проходить разлом… Ничего особенного там нет! — Его глаза сердито сдвинулись к переносице. — И никаких «вдруг» быть не может! Зря раскудахтались. А теперь каждый тычет мне в нос, мол, по твоей вине вляпались в беду! Из-за твоего дурацкого спаркера.

С досадой махнул рукой:

— А ну его к дьяволу!

Смолин обомлел:

— Это ты так о своем труде! Силен! — Его охватило негодование, но он постарался сдержаться. — Ладно, я сам схожу.

Казалось, откуда-то из самых туч, в которые упирались мачты «Онеги», вдруг громоподобно выпал радиоголос старпома:

— Прекратить хождение по палубам! Всем не входящим в вахту спасения неотлучно находиться в местах общего сбора и неукоснительно выполнять дальнейшие команды! Повторяю, немедленно покинуть палубы…

— Вот видите! — вроде бы обрадовался Чайкин. — Тревога же! Речь о жизни идет, а вы… ленты.

Смолин кивнул:

— Раз речь о жизни — беги!

Чайкин бросил на него растерянный взгляд.

— А вы?

— Я тебе сказал: беги! Дисциплина прежде всего!

— Вот! Вот! — согласился парень. — Если уж сам старпом… — и, звонко пришлепывая босыми ступнями мокрые доски палубы, стремглав ринулся к дверям, словно уже объявили эвакуацию. Дисциплинированный!

Смолин смотрел ему вслед. Что ж, пожалуй, Чайкин и прав. Речь идет о жизни. А жизнь у Чайкина только начата. Молод, полон сил. Может, и на плоту спасется, а спасется, значит, будет в Отечестве одним незаурядным ученым больше. У Смолина иная планида. Вряд ли в бушующем море он найдет взаимопонимание с надувным плотом. До выброшенного в море плота надо еще доплыть, на плот надо еще забраться, удержаться на нем. Плавать Смолин не умеет, воды боится. А вот Чайкин выкарабкается. Он хваткий. Логика жизненной борьбы! Как говорят, выиграет тот, кто дольше проживет.

Пробираясь по палубе, Смолин ощутил на себе словно чей-то пристальный взгляд, поднял голову и увидел целившийся в него объектив кинокамеры. Шевчик примостился среди кожухов траловых лебедок, чудом удерживаясь во время качки. Он обстоятельно подержал Смолина в объективе, потом перевел прицел на кого-то другого на палубе. Ага, на Гулыгу! Боцман, раздирая пальцы в кровь, пытался гаечным ключом одолеть какой-то болт в спусковом механизме шлюпочной лебедки. Ствол телеобъектива вдруг подался резко вправо и вверх, отыскал обозначившуюся на крыле мостика плотную фигуру капитана, напряженно следившего за происходящим внизу, на шлюпочной палубе. Объектив снова скользнул вниз и успел ухватить приземистую фигуру Лепетухина, тот с канистрой в руке бежал к катеру, готовому к спуску. Стоящий в катере матрос сдирал с каркаса защитный брезент.

Камера Шевчика наверняка запечатлит драматическую, полную напряжения, нервной суеты, порой бессмысленных действий, но в общем-то убедительную картину того, как в роковой час люди выполняют свой долг и, кажется, делают это с достоинством и мужеством.

Смолин вдруг вспомнил старый двор в переулке на Трубной площади, двор своего детства. Брат, который старше на десять лет, рассказывал, что перед войной среди его сверстников были и сорвиголовы, которые лазали по крышам и дрались с ребятами из соседних переулков, были разумники, что держались особнячком, были и робкие маменькины сынки. На войну ушли все. Один из самых робких вернулся летчиком, Героем Советского Союза, многие не вернулись вообще, пали смертью храбрых…

Вот так и на «Онеге» сейчас. Наверное, существует некая извечная особенность народа: в суровый час, стряхнув с себя все привычное, расхолаживающее, каждодневно опутывающее — благодушие, лень, разгильдяйство, необязательность, — вздохнет поглубже, натужит мускулы, соберет в кулак волю и встретит беду как и подобает большому и сильному — ничего, сдюжит, не то бывало!

Один лишь Кисин! От страха, должно быть, налакался. Но и Кисина подцепил объектив Шевчика, холодно проследил, как тот, ухватившись за крюки лебедки, заставил себя встать, подержался в вертикальном положении секунду и при очередном крене рухнул снова как подкошенный. Отличный кадр! Были в тот суровый час и такие! Молодец Шевчик! Тоже выполняет долг! Хороший фильм будет. Только кто увидит?..

Катушки с лентами лежали рядом с осциллографом — Смолин знал, что в них. Ничего значительного звуковой щуп в толщах морского дна не обнаружил. Предыдущие записи осциллографа говорили лишь о том, что в этой впадине происходит борение двух гигантских литосферных плит, одна одолевает другую, всей своей неимоверной тяжестью придавливая ее, как борец на ковре подминает поверженного противника. К этому выводу подводили все главные положения смолинской теории, а могучий чайкинский спаркер убедительно их подтверждал. Но, увы, жирная чернильная линия на бумажной ленте, отмечая общее, была невозмутимо однообразна, искомой аномалии не обещала. Может, Чайкин прав? «Вдруг» не происходило.

Последняя катушка была отработана как раз после того, как начался новый отсчет во времени существования «Онеги». В самом начале ленты перо самописца вдруг нервно засуетилось, запрыгало по бумаге, готовое выскочить за границы ленты, но припадок был коротким — осциллограф лишь мимолетно откликнулся на взрыв в машинном отделении судна и снова продолжал привычное, неторопливое — линия — зигзаг, еще зигзаг, дуга, линия… Смолин подумал, что сейчас он похож на врача, который рассматривает только что полученную кардиограмму и ему положено поставить диагноз. Диагноз и по последней ленте напрашивался простейший: без аномалий!