Изменить стиль страницы

Люди стали расходиться. Шагая рядом со Смолиным, Крепышин беззаботно подытожил:

— Как говорил великий комбинатор Остап Бендер, судьба играет человеком, а человек играет на трубе… Или глубина здесь приближается к центру Земли, или просто-напросто старший научный сотрудник Чуваев, протеже самого Николая Аверьяновича, умудрился в довольно глубоком море сесть в еще более глубокую лужу. Скорее всего второе.

Так оно и оказалось. Стекла в иллюминаторах-фиксаторах не выдержали давления водяной толщи в пять километров. Коварная стихия была ни при чем. Аппараты загубила безответственность, махровая, годами взращенная безответственность.

Стекла должны были испытать сперва на стендах на берегу, а их везли за тысячи километров, чтобы убедиться: не годятся! Труд многих людей оказался впустую.

К Смолину подошел Кулагин:

— Ну и что вы, доктор, скажете по этому поводу? Вот она, ваша наука!

Смолин пожал плечами:

— А что тут говорить? Все ясно. К тому же это не моя наука, а Чуваева.

Кулагин прищурился:

— А вот мне не все ясно. Конечно, я неуч, с танкера сюда пришел — где нам, керосинщикам, понять науку! Но у нас на танкерах другие мерки, у нас за подобное сразу за шкирку. В торговом флоте деньгам счет ведут. Помню, один капитан перед приходом в Новороссийск приказал покрасить корпус, чтоб понаряднее явиться домой. А ведь знал: после рейса судно идет на капремонт. Так вот, начальник пароходства распорядился марафет отнести за счет капитана. И тот выплатил. До последней копейки! А как быть сейчас? Кругленькая сумма получается, если подсчитать по каждой статье…

— А вы и подсчитайте, — посоветовал Смолин.

— Подсчитаю! — В голосе Кулагина прозвучал вызов. — Ну а вы, профессор? В сторонке будете? Промолчите? Ведь Чуваев будет отчитываться по полигону. Вот бы и всыпать по первое число! Вы и возьмите это на себя. А я вас официально поддержу, со справкой в руках. Ну как?

Смолин молчал. Еще несколько дней назад, когда был непоколебимо уверен в неуязвимости своей концепции, такому, как Чуваев, не поздоровилось бы, немало врагов нажил себе доктор Смолин в институте, выступая против приспособленцев и бездельников в науке. Но вот оказалось, что в своей работе он тоже поспешил, тоже что-то недоглядел, наделал серьезных ошибок. Правда, расплачиваться за них будет только он сам, а не государственная казна. Но для настоящего ученого важен принцип. Имеет ли он сейчас моральное право поднимать руку на Чуваева? Как при этом взглянет в глаза Чайкину и Рачкову?

— Не знаю… — пробормотал он. — Не уверен…

Кулагин иронически скривил щеку; теперь он глядел уже сквозь Смолина.

— Эх вы! Наука! Светочи наши! И на кой черт я ушел с танкера!..

Через полчаса «Онега» легла на генеральный курс и, набрав ход, повела новый отсчет длинным морским милям в своем пути на запад.

Перед ужином у дверей в кают-компанию Смолин встретил Солюса. Окинув Смолина умиротворенным взглядом, академик выложил радостную новость:

— Представляете?! Им все-таки не удалось поймать ни одной корифены!

Карибское море было завораживающе спокойным и таким гладким, что казалось, будто это не море, а тихий сельский пруд, в котором плавают ленивые утки. К морскому простору тихонечко опустилось чистенькое, аккуратное, будто на рекламном туристском плакате, солнце, покрасовалось, покачалось на упругой струнке горизонта и, как завершившая сеанс дежурно улыбающаяся манекенщица, лениво ушло за кулисы небосклона.

На Карибское море опустилась тихая, знойная тропическая ночь, несущая истому, телесную расслабленность.

Справа по борту за горизонтом лежали берега Кубы, а за ними — берега Америки. Ночью оттуда, из Америки, радиостанция «Онеги» получила депешу, адресованную академику Солюсу, В ней сообщалось, что Орест Солюс избран почетным доктором университета в Бостоне и его приглашают прибыть в университет для получения диплома и чествования.

Утром новость распространилась по судну. Прибыть в Бостон? А как? Над академиком подтрунивали: раз «Онегу» в Америку не пускают, придется академику добираться на веслах.

Было ясно, что это Томсон добился почетного избрания. Ведь он как раз из Бостона. В тамошнем университете давно проявляют интерес к исследованиям Солюса. В теперешней политической обстановке акт выглядел мужественным и мудрым: нет, созидатели не пасуют перед разрушителями!

— Для меня не так уж важна еще одна университетская мантия, — сказал по этому поводу академик. — Важно то, что Томсон держит слово — не отступать! Значит, не все еще потеряно…

Солюс ответил вежливой радиограммой: прибуду непременно, но когда-нибудь в другой раз, при более подходящей обстановке.

— Когда наступит «более подходящая», я окажусь уже среди звезд, и зачем мне тогда какая-то мантия. Ведь у меня будут крылья! — с неожиданным для него мрачным юмором прокомментировал академик этот международный обмен любезностями.

Смолин удивился. Вроде бы академик получил приятное известие, а почему-то не радуется.

— Вы, Орест Викентьевич, оптимист, и вдруг такие минорные мысли!

Солюс слабо махнул рукой.

— Я устал… — вдруг произнес он чуть слышно. — Я очень и давно устал. От всего! Я так много видел! Не только счастливые острова на заре. Видел тридцать седьмой год и колючую проволоку на Колыме, в сорок первом пошел в ополченцы и в бою под Волоколамском живым остался один из целого взвода, который состоял из преподавателей Московского университета. В сорок восьмом мои научные оппоненты меня публично разоблачили как проводника буржуазных идей в биологии, я был снят с руководства лабораторией и почти тайком занимался исследованиями у себя на даче в Подмосковье. Всю жизнь над моей головой неизменно висела какая-нибудь угроза…

Солюс съежился, легкая рубашка обвисла на его угловатых, как у старой птицы, плечах, ее безжалостно трепал ветер.

— Я устал от хронического страха. Моя жизнь на закате. Свой конец я хочу встретить спокойно, достойно, как и подобает много пожившему и много пережившему старику. А мне вместо вечернего покоя снова предлагают страх, страх, страх — теперь уже вселенский. И показывают на меня пальцем: ты виноват и в нем, ты недоглядел, прошляпил, проявил слабость, ты в ответе… А у меня уже нет сил взваливать на свои плечи даже предназначенную мне по справедливости долю страха. Я человек науки. А наука — это разум. Это логика. У страха нет логики, он слеп. И глуп. И коварен.

Старик вдруг сжал кулаки и грозно потряс ими в воздухе:

— Прежде всего надо бороться против страха! Против культа страха. Иначе мы проиграем все! В страхе самое опасное то, что он привлекателен…

— Привлекателен?

— Именно! Особенно для молодежи. — Солюс взглянул на Смолина. — Вы когда-нибудь наблюдали, как проходит эскадра военных кораблей? Залюбуешься, глаз не оторвешь. У войны всегда была своя красота — блеск лат, золото эполет, звон шпор, парадная чеканка солдатских каблуков. А в наше время что может быть более впечатляющим, чем идущий на взлет сверхзвуковой истребитель или выплывающий из-за морского горизонта огромный, как остров, ракетоносец? В этой красоте — опасная ловушка. Война обряжает себя в красивые наряды, коварно соединяя идею уничтожения с символами мужества, чести и красоты. Недаром генералы обожают глядеться в зеркало, любуясь стальным блеском своих глаз и сияньем орденов. А мальчишки стругают деревянные мечи и мечтают о генеральских аксельбантах… И мало кто ясно себе сейчас представляет, что у новой войны будет лишь одно обличье — белый череп с пустыми глазницами, и даже ордена превратятся в дым. Но, увы, человек живет привычным, и еще так много желающих играть в старые военные игры. — Солюс сокрушенно покачал головой. — Знаете, что погубит человечество? Легкомыслие! Мы все охотнее заставляем машины думать и действовать за себя, а сами все больше превращаемся в детей, ленивых, злых и вздорных детей, способных на детское безрассудство.

Смолин еще ни разу не видел академика, неизменно бодрого, живого, полного деятельного азарта, столь подавленным. Неужели так огорчился тем, что не может в Бостоне получить свою почетную докторскую мантию?

Вечером в каюту к Смолину неожиданно пришел второй помощник Руднев. Опустил на стул свое громоздкое тело, и стул под ним жалобно заскрипел.

— За помощью к вам пришел! — По его просторной физиономии медленно плыла сконфуженная улыбка. — Помирите с академиком!

— Вы поссорились с Солюсом? — изумился Смолин.

Стул под Рудневым заскрипел еще жалобнее.

— Да что вы! Просто он меня отбрил.

— За что же?

Руднев пожал плечами:

— Ей-богу, не пойму за что! Ночью после дежурства иду по палубе и вдруг вижу, у борта маячит фигура академика. А как раз в это время курс «Онеги» пересекала американская эскадра. Пришлось даже ход сбавить, чтобы в конфликт не вляпаться. Картинка что надо — авианосцы, крейсера, фрегаты! Говорю академику: вот они, гады, дорогу вам в Бостон и перекрыли. А он в ответ: все эти корабли — вселенская глупость! А корабли идут я идут. Красиво даже. Как в кино! А потом просто так, к слову, я возьми и ляпни: вот бы сейчас наши вышли навстречу лоб в лоб. Сила на силу! Было бы классное представление! Мы бы, конечно, взяли верх. Где наша не брала!

— Ну и что академик?

Руднев со смехом хлопнул себя по твердой и плоской, как пенек, коленке.

— Академик чуть не подскочил на месте. Он малость того, с приветом. Это точно! От избытка мозгов, что ли, или по старости годов. Мне в ответ, да так горячо, торопливо, словно в самом деле вот-вот начнется сражение: пожалуйста, говорит, перед этим вашим представлением столкните меня за борт. Облегчите мне напоследок совесть. И представляете, сказал все это так серьезно, что я даже чуток струхнул. Говорю ему, мол, пошутил. А он мне: от шуток города горят. И ушел с таким видом, будто я в самом деле какой-то поджигатель. Ну не чудак ли?