Изменить стиль страницы

— Поскольку тут определились разные точки зрения, сейчас мне нечего сказать вам, друзья мои. Скажу только одно: над всем этим мы будем думать, думать, думать!

И он легко, свободно, как конферансье, завершивший концерт, выкинул вперед руки и широко их развел, улыбка его была ясной, обезоруживающей, свидетельствующей, что решительно все идет хорошо, благополучно, «ладненько», нет никаких острых проблем, а если и обнаружены некоторые сомнения, то, конечно, все со временем разъяснится, будет найден «выход из положения». Смолин подумал, что своим наукообразным построением речи Ясневич очень помог начальнику увильнуть от прямых оценок. А ведь именно этого и хотел Золотцев.

— Что он сказал? — спросил Смолина Марч.

— Он сказал, что будет думать.

Когда семинар завершился и все направились к выходу, у самых дверей Клифф нагнал Золотцева, таща за собой за руку Смолина — чтоб переводил.

— Я не очень уяснил вашу позицию, доктор Золотцев, — произнес американец с той почтительностью, с какой всегда говорил с шефом экспедиции. — Нужно ли вам мое содействие? Как раз сейчас у меня будет радиосвязь с Норфолком. Я бы мог передать вашу точку зрения, может быть, даже короткое интервью с вами для печати.

Золотцев шутливо погрозил Марчу пальцем:

— Вы, доктор Марч, опасный человек. Действуете как репортер, а не как ученый. С вами надобно ухо держать востро.

— Каждый американец в душе репортер, сэр, — возразил Марч. — Мы с детства постигаем значение прессы в нашей жизни. С прессой, увы, приходится считаться. Она может утвердить, а может и растоптать. Так вот в данном случае я — за утверждение. И готов помочь.

Золотцев положил умиротворяющую руку на плечо Клиффу.

— Не будем торопить события, дорогой коллега! Я вам все, все окажу. В свое время.

Конечно, ничего другого Золотцев Марчу не скажет и этого «своего времени» не будет. Никаких радиограмм, тем более в иностранную, тем более американскую печать Золотцев, разумеется, не пошлет. А через какое-то время в Америке пронюхают о том, что мы нашли на Элвине, они же, американцы и канадец, и расскажут, поняв, что русские набрали воды в рот. Недаром Марч записывал все слово в слово. Пошлют на Элвин специальную экспедицию, и открытие, которое по праву принадлежит нам, сделают своим — ведь мы-то молчим!

Американец потер длинный нос.

— О’кэй! — промолвил вяло. — Как знаете…

— Клифф, скажи мне, кто изобрел радио? — вдруг спросил Смолин, покосившись на Золотцева.

Американец изумился:

— Как кто? Маркони. Это же всем известно! И почему ты меня об этом спрашиваешь?

— Да так…

Мимо каюты Ирины Смолин всегда проходил с опаской: вдруг откроется дверь! Сегодня дверь вдруг открылась, и в коридор вышла Ирина. Они столкнулись лицом к лицу и на какое-то мгновение замерли, словно искали друг у друга ответа, как следует поступить дальше.

— Здравствуй, Костя.

— Здравствуй!

— Ты торопишься?

— Нет…

— Тогда… — Она бросила осторожный взгляд в конец коридора, словно кого-то опасалась. — Можешь зайти ко мне? На минутку! Я покажу что-то…

Без уверенности, что поступает правильно, он перешагнул порог ее каюты. Каюта как каюта, крошечная, одноместная. Но это была ее каюта! И каждая деталь в ней рассказывала о хозяйке — бежевый халат, висевший на крючке у двери, — когда-то у Иры был голубой, — он подарил — легкий как пух, и очень ей шел. Ире идет голубое. На полочке у зеркала туалетные принадлежности, среди них флакончик «Белой сирени», духи недорогие, немодные, но Ирина всегда предпочитала именно их. Смолин только «Сирень» и дарил. Теперь дарят уже другие. Тапки у койки… Новые, с меховой оторочкой. Однажды он ей привез из Нарьян-Мара отличные тапки из оленьего меха. Сносила, наверное, давным-давно. На письменном столе разложены бумаги с записями. Рядом две чашки. Чаевничала недавно. С Файбышевским, конечно!

— Что же ты хочешь показать? — спросил он, стараясь добавить к своему голосу подходящий для этой встречи холодок.

У Ирины огорченно опустились уголки губ. Она медленно, словно раздумывая — стоит ли — выдвинула ящик письменного стола, извлекла из него конверт, неуверенно улыбнулась, покосившись на Смолина.

— Вот! Получила в Танжере… Вместе с письмами из Союза, которые принесли на судно… — чувствуя его настроение, снова заколебалась, не решаясь продолжить.

— Ну!

Вынула из конверта цветную фотографию, протянула Смолину:

— Оля прислала. Ровно два месяца назад снималась. Видишь, какая она сейчас!

Однажды он мельком видел Олю, совсем случайно. На бульваре в Киеве, где он оказался проездом. Но тогда она была совсем малышкой. А теперь выросла, похорошела. Милое, свежее девчачье личико, открытый взгляд светлых глаз — странно, глаза светлые, должно быть, серые или голубые — на снимке не разберешь — а волосы темные, как у матери. Редкое сочетание. Только густотой темных волос и похожа на мать, а так — и глаза, и нос, и чуть выступающий вперед подбородок — все не Ирино, наверняка отцовское.

Конечно, приятно получить где-то за границей фотографию любимой дочери, но при чем здесь он? Зачем ему любоваться чужой дочкой, похожей на своего отца? Как Ирина не может понять, что причиняет ему боль…

Возвращая фотографию, сдержанно сказал:

— Милая девочка. Поздравляю! Повесь на стенку и не будешь себя чувствовать одинокой. — Не удержался и добавил: — Впрочем, ты умеешь не быть одинокой.

Это была месть за бестактность. Но она словно и не заметила колкости. Предложила:

— Может, выпьешь со мной чаю? Тут у меня была Валя Корнеева, мы с ней часто чаевничаем.

— Подружились?

— Она милая женщина, легкая.

Смолин подумал, что об Ирине тоже говорят «легкая», быстро сходится с людьми, к ней неизменно тянутся, женщины в том числе. И чем она их привлекает?

Не глядя на него, Ирина спросила:

— А как твой сын? Уже большой?

Сказала не «пасынок», а именно «сын». Что это — жест примирения? Он его не принял.

— Большой.

— Я хотела тебе сказать…

Он внутренне напрягся: вдруг сейчас попытается оправдываться за тот нечаянно подслушанный им ночной разговор с Файбышевским! Лишь бы не оправдывалась! Иначе он бог знает что наговорит. Но Ирина сказала о другом:

— Когда пришла весть о вашей беде и стали снаряжать катер, чтобы идти вас искать, я попросила взять и меня. К Ясневичу ходила. Он поначалу не хотел, но я настояла.

Смолин удивился:

— Что бы ты смогла сделать?

— Я бы тебя нашла! — Голос ее прозвучал с неожиданной твердостью и силой, словно она говорила о своем долге. Но, почувствовав его недоумение, добавила уже сдержаннее, с грустной улыбкой: — Ведь мы же с тобой как-никак друзья…

В ответ он тоже невесело улыбнулся.

— Как-никак…

Рачков осторожно, словно что-то хрупкое, положил на стол перед Смолиным три толстые папки его монографии.

— Неужели одолели?

— Трудно сказать, что одолел, — сдержанно ответил Рачков. — Познакомился…

— Не утомились?

Юноша пожал плечами:

— Что вы!

— Ну и как? — своему вопросу Смолин постарался придать самый равнодушный тон, словно подбадривал: мол, не стесняйся, не робей перед авторитетом, конечно, на тебя это произвело впечатление, иначе и не могло быть, а если ты нашел какие-то огрехи — выслушаю охотно, лишнее мнение не повредит, даже мнение новичка.

— Что вам сказать… — растерянно протянул молодой человек. Он почему-то не знал, куда девать кисти своих больших некрасивых рук, словно стеснялся их, совал то в карманы брюк, то забрасывал за спину. — Конечно, это очень большой труд… Но меня заинтересовали только некоторые частности, и я…

В этот момент откуда-то с потолка рухнул на них тяжкий грохот.

Опять облет! Столько их было! Два дня не трогали, а сейчас, в день отдыха, вспомнили.

Поднялись на метеопалубу. Отсюда все хорошо видно. Здесь уже был Мамедов — он любил после принятия пищи подразмяться, согнать жирок, однако с Мамедова жирок никак не сгоняется, очень уж хороши на «Онеге» борщи!

На крыле мостика замаячила долговязая фигура Кулагина. Старпом равнодушно глянул вслед самолету, обернулся, увидев на палубе среди любопытствующих внушительную фигуру Мамедова, крикнул:

— «Товарищ» ваш прилетел! Встречайте!

Он протянул бинокль рулевому и бросил:

— Я еще не завтракал. Если «товарищ» пойдет в атаку — сбивай!

На палубе показалась щуплая фигурка Томсона. Американец подошел к борту, приложил ко лбу ладонь козырьком, защищая глаза от солнца, поглядел на удаляющийся крестик самолета. Самолет превратился в точечку, где-то у горизонта, у далеких, белых как пух облаков, точечка сделала дугу — самолет разворачивался, ложился на обратный курс.

— Сейчас будет бросать радиобуи, — оказал Томсон стоявшему рядом Смолину.

И действительно, из-под брюха приблизившегося самолета выпало черное зернышко, ринулось вниз, и в следующее мгновение короткой вспышкой раскрылся оранжевый парашютик.

— Подводную лодку ищет, — пояснил Томсон. — А вдруг под прикрытием «Онеги» лежит на дне ваша атомная субмарина? Как-никак, а сто метров глубины — хорошее ложе для подлодки!

И этот о ста метрах! Смолин вспомнил слова Золотцева. Стало быть, такое учитывается всерьез. Война и наука — бок о бок!

Покосился на американца. В лучах отраженного океаном солнца его старческие веснушки на носу и подбородке казались брызгами желтой под ржавчину краски, глаз был в напряженном прищуре, словно Томсон профессиональным взглядом оценивал действия против «Онеги» своего упрятанного в боевой самолет соотечественника.

— Вы что-нибудь во всем этом понимаете, коллега? — поинтересовался Смолин.

— А как же! Воевал.

— Где?

— На Тихом. В конце второй мировой командовал отрядом подводных лодок. Против японцев. Это было так давно! Так давно! А сейчас я ученый. Только ученый! — Изображая улыбку, он вяло приподнял верхнюю губу. Кивнул в сторону моря, где самолет, все более снижаясь, делал новый разворот под облаками. — К ним никакого отношения уже не имею. Можете меня не опасаться. По возрасту давно вычеркнут даже из резерва. Только наука!