Изменить стиль страницы

3

Мать показалась Шурику очень маленькой и совсем старой.

— Сынок, — сказала она и заплакала.

Шурик погладил ее по голове и повторил:

— Мам, ну, мам, ну, не надо, мам…

Кое-как успокоившись и вытерев глаза полотенцем, мать захлопотала, собирая на стол. Шурик сел, далеко вытянув ноги в пыльных сапогах, и задумался. Мысли перескакивали с одного на другое и мелькали, мелькали…

— Я на вокзале все глазоньки проглядела, — рассказывала мать, снова готовая заплакать, — думала уж: не приедет мой сыночек, там останется! Некому будет глазоньки мои закрыть… Хотела сразу на работу. Потом — нет, думаю, зайду. Мотя сказала, Что ты тут…

Она снова обняла сына, уколовшись о его многочисленные значки. Всхлипнула:

— Ушла она от нас. Одних чулок снашивала на всю зарплату. Заразы боялась, ела отдельно. По дому тоже ничего. Не подошли мы ей, сынок!..

— Знаю, все знаю, — жестко ответил Шурик, высвобождаясь из объятий. — Сообщили уже, успели!

Поправив ремень, он прошелся по комнате. Заныли половицы. «Сон, — подумал Шурик, — все сон».

— Я теперь, Шура, курочек держу, — неожиданно перескочила мать. — Шесть несушек с петушком. Может, яичка выпьешь свежего? Несутся плохо, не знаю, что и делать… Ой, мне ж на работу идти, — спохватилась она. — Не отпускают. Еле на два часа отпросилась — тебя встретить. А ты кушай, голодный небось. — И она снова заплакала.

— Ладно, ладно, — сказал Шурик, пальцами, осторожно, поднимая материн подбородок. — Ты не плачь. Москва слезам не верит. Воскресенье — и работать. Безобразие!

— Так болезнь не спрашивает, когда будний день, а когда праздник, — ответила мать. — Сменять некому, сынок. Все грамотные стали, никто к нам работать не идет. А то б я на весь день отпросилась, — виновато объяснила мать. — Ты, Шура, не ходи никуда, — попросила она. — Полежи, ладно? Отдохни после дороги.

— А ты не задерживайся, — сказал Шурик и ласково погладил мать по голове. — Ничего…

Он проводил мать до калитки и долго глядел, как она идет по улице, склонив голову к плечу. Волны жалости захлестывали его. В горле комом стояли невылившиеся слезы. «Чинить надо, — подумал он, трогая серые колья, на которых едва держался старый забор. — Ладно, потом… потом».

Все трогая, ко всему прикасаясь, он медленно обошел дом. Резко подтянул гирю на старых ходиках.

Распахивая окно, вспомнил веселого дядю Григория. Это он, напевая: «Приеду весною, ворота открою…» — поменял старые глухие рамы на эти, со створками. Новые рамы замечательно пахли олифой. Мать запрещала лишний раз открывать окно — боялась, что сломаются или потеряются шпингалеты, которые считались дефицитом.

Постояв у раскрытого окна, Шурик вернулся в комнату. Ткнул в клавишу старой радиолы. В эфире хихикали — шла веселая воскресная передача. Шурик выключил — не до смеха. Залез в серую коробку с пластинками.

Все они, кроме одной, были Нинкины, а пластинку про «город над вольной Невой» Шурик купил сам. Давным-давно, когда и проигрывать-то ее было не на чем. «Ушла, а приданое свое забыла», — перебирая их, усмехнулся Шурик.

Взял одну в руки, подержал и лениво, не читая названия, выбросил в распахнутое окошко. Пластинка, бесшумно вращаясь, вылетела и блеснула на солнце. Она упала в ржавую картофельную ботву, распугав кур, и не разбилась.

— Хорошо, — сам себе сказал Шурик и подошел к столу, хотя есть давно расхотелось.

В щербатой тарелке со сплетенными буквами «МПС», почищенная, порезанная и политая постным маслом, лежала рыжая селедка без хвоста. Шурик грустно усмехнулся, вспомнив детство. Мать запрещала ему, маленькому, есть рыбьи хвосты.

— Не ешь, — говорила она, — а то у самого хвостик вырастет!

И Шурик не ел, боясь, что у него и на самом деле вырастет хвост. То-то позору будет! Не ел он рыбьи хвосты и позже, когда подрос, и мать всегда съедала их сама — не боялась, а может, и любила.

— Да-а, дела, — сказал Шурик, чувствуя, как щиплет в горле. — Шурик! Почему — Шурик? Из милиции. Нет, это же надо! А? Из милиции — и тоже Шурик…

Он повалился на кровать, на тощий матрац, списанный когда-то из купированного вагона, и с обидой вспомнил, как после свадьбы тащил от тещи приданое — перину в синюю широкую продольную полосу. Крапал легкий дождик, перина была обернута в прозрачную клеенку и перевязана шпагатом. Она вяло пузырилась, как надувная игрушка, из которой выходит воздух. Встречные мальчишки, — а их было много как никогда, — глядя на краснолицего, страдающего Шурика, строили рожи и смеялись. Нина независимо шла поодаль, делая вид, что перина и все происходящее ее совершенно не касаются.

Сейчас эта перина, должно быть, лежала у Батищева во времянке, за занавешенным окном. Нина завтра приедет в город и будет спать на ней со своим милиционером, как спала она на ней и вчера, и позавчера, и месяц назад, а Шурик ничего не знал об этом.

— Но почему именно милиционер? — спросил он у самого себя.

С милицией он встречался всего два раза в жизни — когда получал паспорт и когда бросил школу.

А школу Шурик бросил в восьмом классе. Ему очень хотелось стать самостоятельным человеком. На заводе, куда он устроился учеником слесаря в инструментальный цех, его заставили пойти учиться в вечернюю школу. Но школу Шурик посещал редко. Он предпочитал проводить вечера в компании друзей. Компанией верховодил Витька Бирюков, по прозвищу Бирюк.

Приходя с работы домой, Шурик безо всякого интереса обедал — хлебал какой-нибудь супчик или щи, черпая ложкой из кастрюли, которую мать, уходя в больницу, заворачивала в свою старую шинель и накрывала подушкой. Они с матерью так и питались всегда — суп, хлеб, чай. Второго не было в обычае. Котлеты мать делала только в праздники, раз в полгода. И что это были за котлеты…

Поев, Шурик облачался в красную рубаху. Он выкрасил ее сам, следуя моде, а потом она долго красила его. Особенно на спине и под мышками. Напяливал много раз перешитые — с каждым разом все уже и уже — брюки, обувал девятирублевые полуботинки. Если их хорошо вычистить, они запросто сходили за тридцатипятирублевые и назывались «корочками». Вырядившись так, Шурик отправлялся на улицу.

По улицам гуляли стаями. Слонялись по темным переулкам, пугая молоденьких женщин и пожилых дядей потрусливее. Женщины постарше их почему-то совсем не боялись. Часто затевали драки — стая на стаю. Потом долго бахвалились — каждый своими подвигами.

Иногда в самый разгар побоища откуда ни возьмись возникал оперуполномоченный Нецветаев в длинном, булыжного цвета габардиновом макинтоше, со свернутой газеткой в руках. Драчуны, завидев его, разбегались кто куда, врассыпную. Нецветаев молча хватал за шиворот самого неповоротливого и тут же, на месте битвы, учинял ему допрос. Потом, велев пойманному завтра с утра явиться в отделение милиции, Нецветаев уходил в ночь, помахивая газеткой, запакованный в узкий макинтош.

Однажды самым нерасторопным оказался Шурик. Нецветаев велел явиться в отделение к одиннадцати утра. Шурик приплелся без пятнадцати, обмирая от страха. Нецветаева на месте не оказалось, и Шурик, ожидая его, промаялся целых два часа.

В отделении милиции кипела своя — непонятная и жутковатая — жизнь. Сновали туда-сюда, входили и выходили хмурые милиционеры. Поминутно хлопали двери. Где-то стрекотала пишущая машинка. Из кабинета, напротив которого сидел Шурик, вышел некто в штатском.

— Долго не чикайся, — через плечо кинул он кому-то уже с порога. — К прокурору — и в суд!

Шурик, услышав это, испуганно сжался, хотя рычащее слово «прокурор» и не менее грозное «суд» относились явно не к нему.

Потом судьба принесла и посадила рядом с ним потрепанного и небритого мужичка, одетого в ватник, хотя на улице стояла жара — май. На ватнике не было ни единой пуговицы. Мужичок, не успев сесть, с ходу попросил закурить. Шурик ответил, что не курит. Тогда мужичок закурил свою папироску, — тоненькую и вонючую. Подымив в рукав, мужичок сиплым шепотом принялся поносить «мусоров» — всех скопом и каждого в отдельности. Если же мимо проходил человек в форме, мужичок вскакивал и сгибался в поясном поклоне.

— Будьте здравы, гражданин начальник, — раболепно гундосил он.

Занятые милиционеры зло отмахивались.

От мужичка попахивало непонятной скверной, и Шурик весь сжался, стараясь не прикасаться к своему противному соседу. Страх его рос и рос.

По коридору, на ходу поправляя серый галстук на черной рубашке, прошел Нецветаев. Без макинтоша и газетки он выглядел непривычно, и Шурик не сразу узнал его, а потом, узнав, нерешительно привстал навстречу. Нецветаев взглянул на него, вспомнил и поманил:

— А, драчун! Иди-ка сюда, голубок!

Шурик послушно встал, опустил голову и пошел — как на казнь. Нецветаев казался ему огромным и беспощадным.

В кабинете, куда Нецветаев привел Шурика, стояло три стола. На вешалке висели две форменные фуражки и белая, в рубчик, кепка с захватанным козырьком. В окне, между рамами, вставлена была решетка из тоненьких, крашенных белой масляной краской прутьев.

— Паспорт принес? — усаживаясь за стол, спросил Нецветаев. — Давай сюда!

Он медленно, как бы скучая, пролистал новенький паспорт, потом привстал, прикрыв его большой ладонью.

— Ну, что, герой? — медленно спросил он.

Готовясь к тому страшному, что, очевидно, должно было произойти, Шурик втянул голову в плечи и почувствовал, как по спине вниз стекает холодный пот. Тут в кабинет шумно влетел жуковатый, похожий на дядю Григория милиционер в чине капитана.

— Мишка! — закричал он прямо с порога. — Подмени меня двадцатого!.. Ах, да, — тут же спохватился он, — ты же у нас на сессию уходишь, студент… А это что за фигура? — заинтересованно спросил он и обошел вокруг Шурика. — Незнакомый! На какой улице проживаешь?

— На Подгорной, — разлепил губы Шурик.