Изменить стиль страницы
* * *

Улыбка скользнула по тонким губам страшного лица худого, с глазами запавшими. Кровь показалась на губах, потрескавшихся от улыбки той, но мальчик не заметил ее. Боли не заметил. Уперся как-то руками худыми в подстеленное кимоно, даже вдруг сел — брат и сестра отшатнулись напугано — и жутко радостно горели черные-черные глаза его.

— Вот бы увидеть ее! Ту усадьбу! Может, живут там кицунэ?.. Или вход в мир другой? Только вход открывается в ночи полной луны? Может, на несколько мгновений всего?!

— Ох, ты что! — Фудзиюмэ страшно перепугалась, — И думать не смей! Зачем ходить в такое страшно место?! — в запястье руки костлявой вцепилась, напугав порывом своим больного — хотя тот руки не отнял, — Я тебя ни за что не отпущу!

— Да разве я смогу дойти? — брат ухмыльнулся горько — и рукою свободною у лица ее, замершей, провел, — Посмотри какие страшные стали мои руки! Ноги, верно, даже не поднимут тело мое. Холод вокруг. Куда я пойду?

И, вздохнув тяжко, снова улегся. Или даже упал обратно в постель? И сказал уже тихо-тихо, когда брат с сестрой переглянулись:

— Я, наверное, до конца зимы и не доживу.

Расплакалась Фудзиюмэ. И в глазах Сюэмиро появились слезы.

— Ах, брат! — всхлипнула девочка, — Да что ты такое говоришь?! Жуткое такое!

— А что… — Синдзигаку поднял над одеяниями дрожащие руки, — Я стал таким ужасным… мне страшно смотреть на мои руки… во что они превратились. А мое лицо? И лицо мое теперь стало ужасным! Да, говорят, после тяжелых болезней, меняется и лицо. Люди становятся страшными. И никому я не буду нужен такой!

— Брат! — Фудзиюмэ упала на постель, на худую-худую грудь, прикрытую двумя слоями кимоно, и разрыдалась.

Разрыдалась совсем страшно. И огорчивший ее беспомощно на брата своего посмотрел. Тот вздохнул лишь: как успокоить сестру не знал. Лечить брата не мог: не умел. Да молитвы оставались без ответа его.

— А что… — дрожащим голосом сказал больной позже, когда слезы утихли и, обжигающие ткань промокшую и грудь промокшую, остудились уже, — Ты хочешь, чтобы я жил… такой? Да ни одна женщина на меня не посмотрит! Не подарит подарка никто!

— Я! — подскочила сестра, напугав его.

И, руками изящными в грудь уткнувшись, ощущая ребра под кожей и, о ужас, промокшие одежды его… зимой! И вскричала сердито:

— Я буду твоей женщиной! Я сделаю тебе подарок! Такой, какого не получат красавцы! Такой, которого больше не получит от меня никто! — сжала руками дрожащими ткань промокшую, всхлипнула, — Брат, переоденься! Переоденься в сухое! — строго на брата зыркнула родного, — Помоги ему, Сюэмиро! Что застыл?! Я… — вскочила, к выходу бросилась, — Я принесу еще одеяний. Из покоев своих!

Распахнула седзи — и утонула во вьюге. Громко распахнулись седзи, лопнула бумага в двух краях. Подскочил Сюэмиро — сдвигать ширму, чтобы ветру было сложнее до постели на татами в глубине проникать. Потом подхватил свиток — на нем стихи начертал недавно подслушанные, брату чтоб прочесть — и дерзко отодрав кусок от бумаги дорогой, кинулся пропихивать под перегородки. Нет, бросился на двор, затолкнуть с другой стороны. Заслонить чтоб брата от холода и сквозняка.

«Мать ведь его умерла. Рано ушла. Нам его доверила. Я защищу его! — и расплакался от бессилия, — Я защищу его хоть так!»

Пальцы дрожали озябшие. Пальцы не слушались. Но отчаянно старался дырки в перегородках закрыть.

«А сестра скрылась на открытом переходе. Спать ей станет ночами холодней. Но я ей свои одеяния принесу!»

Впрочем, сказалась кровь отца-ученого и деда-ученого. Он додумался ширмами вокруг постели шестиугольник установить. Притащил из покоев своих одеяния, завесил ширмы. И сверху завесил.

— Как логово дикого зверя, — пошутил Синдзигаку из глубины и темноты.

— Так теплее будет! — проворчал Сюэмиро.

И двумя другими кимоно стал закладывать щели между полом и ширмами.

— И, правда, так стало теплей, — сказал больной растерянно, — Спасибо, брат!

— Я еще подумаю, как залезть к тебе со светильником, — серьезно сказал Сюэмиро.

— Но, брат… — чуть слышно сказал больной чуть погодя, — Ты… откуда ты взял эти кимоно?

— От мамы. Лишние.

Помолчав, соврал.

— От твоей. Ведь вряд ли она возражала бы от возможности укрыть сына хоть чем-то еще?

— От мамы… — отозвался больной глухо.

И немного погодя, спросил:

— А мама… была красивая?..

— Я не видел ее, — брат вздохнул, — А то бы рассказал. Но, говорят, она была божественно хороша. Что такой красоты как у вас редко увидишь у людей. То есть… — запнулся, вспомнив о изможденном теле.

— Была красота! — горько отозвался больной.

Но, всхлипы услышав приглушенные, добавил:

— А малышка… хороша… сделает мне подарок. Увидеть бы!

— Она будет стараться! — не выдержав, Сюэмиро зарыдал уже во весь голос.

Рукава одеяний широкие все-все промочил.

— Я уверен, — сказал спустя время больной.

И, когда вернулась сестра — вместе с порывом ветра холодного и сладостями, пирожками рисовыми — мальчик уже спал. Брат и сестра, в ограждение проскользнув, светильники прижимая к себе, чтоб не бил свет прямо спящему в глаза, долго-долго вглядывались в грудь его. Точно ли спит? Спит еще?.. А потом, обнаружив, что просто спал, отставили светильники и обнялись. Расплакались.

Та зима в Киото была страшная. И шептались, переглядываясь, лекари и монахи — из Нары вызванные, умелые — из покоев молодого господина выходя. Мол, силы у тела уже нет — и мать, отец названные рыдали от их слов. Но, говорили, странно, что мальчик еще живой. Кажется, держит забота близких, молитвы особенно искреннего сердца или тайная какая мечта его?..

И от деда вестей не было. Вот, как ушел в дальний монастырь. Пешком. Только с одним слугой. О, только бы с главой семейства ничего бы не случилось! Он, увы, в спешке ушел, рано слишком, никому не сказал, где будет молиться.

На пятый день после того разговора, оживившего его, больной снова поднялся, сел. Брата, сонно зевающего у ширм из стен то ли крепости новой, то ли тюрьмы души его, спросил:

— А где Фудзиюмэ? Почему сегодня сестра не пришла совсем?

— А, это… — брат зевнул.

Потом приблизился, сжал исхудавшую руку, страшную, но твердо в лицо жуткое посмотрел:

— Спит она. Ты не злись только, братец! Не обижайся! Каждую ночь делает она тебе подарок. А теперь, кажется, уснула, измученная. Как проснется — придет. Прибежит тебя проведать. Сразу.

— Делает… подарок… — больной вздохнул.

Но все же улыбнулся. Счастливо.

«Он улыбнулся наконец!»

Сюэмиро помог ему улечься, закутал в многочисленные кимоно. Дал воды отпить — уловив привкус лекарства, больной поморщился — погладил брата по тусклым волосам.

— А чего она делает? — спросил больной чуть погодя.

— Она просила не говорить, — нахмурился брат.

Помолчав, умный Синдзигаку прибавил:

— Я, может, до дня, когда подарок увижу ее, не доживу.

Вздохнув, мальчик с доводами его согласился. Признался, что сестра тайком вышивает по белому нежному тонкому-тонкому шелку глицинии.

— Полрукава уже вышила.

Больной долго молчал, прикрыв глаза. Потом выскользнула наружу страшная худая рука, брата ухватила за край рукава.

— Принеси мне белого шелка и белых шелковых ниток, Сюэмиро. И фонарь посветлей. А, нож и иглу.

— Зачем? — брат дернулся.

— Я тоже буду делать ей подарок по ночам.

— Нельзя! — брат едва не плакал, поняв, какую жуткую идею ему навеял случайно.

Нет, чтоб сказать, что сестра мелочь вышивает еще! Признался, что кимоно! Не сказал, к счастью, что кимоно шьет на взрослого, в слезах и молитвах, чтобы брат дожил до старшего более возраста. И, каким бы он не был после болезни, в кимоно он ходить будет красивом. Даже если только для дома хватит мастерства на одеяниях ее!

— Ты только пообещай… — голос больного звучал глухо. Он расплакался уже сам, еще крепче сжал брата рукав, чаще всех его навещавшего, ну, сравниться мог только с заботой их младшей сестры, — Пообещай, что сестре не скажешь… что я тоже… и, знаешь… — всхлипнул, — Если я не успею — ты вышей ткань сам. Я хочу, чтобы было… кимоно… как на взрослую! Белое… с цветами белой сливы.

Тут несчастный Сюэмиро разрыдался, поняв, как близки мысли у брата и сестры.

— Ты скажешь ей… что я вышил сам… просто… не успел отдать… и ты, по мне тоскуя, сразу не вспомнил отдать, — улыбка скользнула по бледным губам, снова треснувшим и окрасившимся в ярко алый, — Да… так у тебя будет время… — и заснул, ослабевший.

Ночью очнулся. В тусклом свете, поодаль от него в ограждении из ширм и одежд развешанных, сидел Сюэмиро с куском шелка, белым-белым, цветами покрытым алыми, в порядке странном и, плача беззвучно, учился нитками белыми вышивать.

— Ты… ты же поранил пальцы! — дернулся Синдзигаку, — О, брат, зачем!

— Если… если ты подарок не вышьешь — то его закончу я! — всхлипывая, поклялся мальчик, самый верный из всех его братьев, самый смелый, дерзавший так часто сидеть в покоях больного, да стихами, песнями и разговорами развлекать его, — А сестре… сестре я скажу, что ты все вышил сам. Как ты и просил.

Снова всхлипнул. Нет, отпихнув иглу и вышивку, заляпанную кровью, разрыдался.

— О, брат! Почему жизнь так несправедлива к тебе?! За какие грехи в прошлых жизнях это случилось с тобой?! За какие мои грехи я теперь ничем не могу помочь тебе?!

Приподнявшись с трудом, больной посмотрел в кривые цветы сливы на кусочке шелка. Понял, что ради него и просьбы его, может статься, последней, добрый Сюэмиро учится сам вышивать!

— Я не знаю, чем я согрешил прежде, — тихо сказал Синдзигаку, — Но, кажется, я не только грешил: потому что боги подарили мне таких хороших сестру и брата.

И, потянувшись, до пол одеяний брата едва дотянуться смог, притянул к себе.

Долго лежали братья, обнявшись. Плача от бессилия. Потом, вздохнув, Сюэмиро поднялся. И сел в стороне снова учиться шить.

Синдзигаку велел принести фонарь поярче. И несколько светильников. И отрез красивого шелка белого. Ниток еще. И иглу.