Изменить стиль страницы

7

…Он вызвал меня, свистнул, как и обычно, три раза, и я выбежала во двор. Были последние августовские дни, жаркие и светлые солнечные лучи заливали двор.

— Давай напоследок посидим в нашей «Трубке», — сказал Витька.

Я села в середине, Витька и Семен — по краям.

Два месяца тому назад я окончила десятый класс. У меня была длинная коса, которую я по-взрослому закалывала на затылке, двадцать первого июня, на выпускной вечер, я надела первое в моей жизни крепдешиновое платье и туфли-лодочки на каблучках.

— Где Ростик? — спросила я.

— Уехал в эвакуацию, — ответил Семен.

— Куда?

— Эвакуировался куда-то в Сибирь.

Тогда это слово только-только родилось, оно было еще непривычным, необкатанным.

— А почему он эвакуировался?

Витька рассердился:

— Почему, почему! Уехал — и все тут!

Семен примирительно положил руку на его плечо.

— Не кипятись, все равно его бы не взяли, у него слабые легкие.

— У Витьки слабое зрение, — сказала я, — его тоже не должны взять.

— Уже взяли, — сказал Витька.

— Сам напросился?

— Какое это имеет значение? А Ростик-то ни с кем не простился.

— Они очень спешили, — сказал Семен. — Отец прибежал с завода, два часа на сборы — и в вагоны…

— Хватит о нем.

Витька приблизил ко мне лицо, потерся носом о мой нос. Так он делал тогда, когда хотел показать мне свое расположение.

— Катериненко, пожмем друг другу руки…

— Вы оба уходите?

— Да.

— Когда?

— Завтра утром.

Я не была плаксой, я плакала очень редко, и они ценили меня за это еще в то время, когда я была совсем маленькой. Я и теперь не хотела плакать, а слезы катились сами собой, и я закрыла лицо руками, но Витька насильно разнял мои руки. Потом вынул носовой платок, вытер им мой нос и глаза.

— Теперь порядок, — сказал он.

Спустились тихие летние сумерки, но ни в одном окне дома не было света. Откуда-то издалека донесся сперва глухой, потом все более нараставший рокот. Захлопали двери. Послышались громкие, взволнованные голоса.

— Сейчас объявят, — сказал Семен.

И в ту же минуту мы услышали:

— Граждане, воздушная тревога…

Небо темнело на глазах, постепенно из синего становясь угольно-серым. Огромные, пронзительно-яркие руки прожекторов шарили по всему небу, скрещиваясь и вновь расходясь в разные стороны.

Первый грохот зенитного орудия разрезал вечерний воздух, по крыше нашего дома как бы забарабанил крупный, частый град.

— Зажигалки! — бросил через плечо Витька и побежал из сарая, а мы вслед за ним.

На крыше стояли Витькин отец и Аська Щавелева. Они тушили зажигалки, засыпая их песком из бочки, стоящей возле трубы.

— Эй, помощнички, а ну сюда! — крикнула Аська.

Глаза ее искрились. Зубы блестели на смуглом скуластом лице. Она вытянула руки и погрозила кулаком кому-то скрытому в облаках:

— Фашисты проклятые, чтобы вы заживо сгорели, где вы есть!

— Тише, Ася, вы их все равно не испугаете, потому что они вас не слышат, — флегматично произнес Витькин отец, Евгений Макарович, щупленький, с близорукими глазами, решительно непохожий на своего сына; его знали все окрестные улицы и переулки, он был ветеринарный врач, работал в какой-то поликлинике для животных и, кроме того, принимал на дому. К каждому своему пациенту, кто бы он ни был — кошка, собака, птица, корова, — Евгений Макарович относился с необыкновенной любовью.

Он очень любил животных, не мог пройти мимо брошенного котенка, больного щенка, замерзавшей птицы; дома у него, в маленькой комнатке в полуподвале, где он жил вместе с Витькой, можно было постоянно застать двух, а то и трех собак, кошку с котятами, голубя, у которого перебито крыло.

Всех их он в разное время подобрал на улице, заботливо выхаживал и потом устраивал, как он выражался, «в добрые руки».

Витька не обижал питомцев отца, но все-таки подлинным помощником Евгения Макаровича был Ростик. Ростик сам прибегал к Евгению Макаровичу и беспрекословно выполнял все то, что тот приказывал ему делать: перевязывал лапы, заливал раны йодом, учился накладывать гипс на переломы, даже иногда кормил с ложечки какого-нибудь котенка-сосунка, безжалостно выброшенного кем-то на улицу и подобранного Витькиным отцом.

Семен оглянулся на меня:

— Иди к Карандеевым, нечего тебе здесь делать…

Во время воздушной тревоги мы все обычно сидели в квартире Карандеевых или прятались в сарае, потому что бомбоубежища у нас не было.

— Почему это нечего? — обиделась я.

— Чего ты ее гонишь? — спросила Аська. — Сейчас все уже кончится…

— Конечно, — подхватила я, обрадованная Аськиной поддержкой.

Аська взглянула на небо, потом перевела взгляд на крышу. Глаза ее сузились.

— Ох, — сказала она с яростью, — мне бы хотя одного фашиста вот сюда, в руки, я бы показала ему небо в алмазах!

Вскоре мы слышали громкий, ясный голос диктора, повторявший одни и те же благодатные слова: «Отбой. Угроза воздушного нападения миновала. Отбой».

— Побегу. — Аська дробно застучала по крыше каблуками. — Дочка заждалась небось, и сам должен сейчас прийти…

В небе по-прежнему бродили длинные, ослепительно блестевшие лучи прожекторов, и при их свете я отчетливо увидела лишь лицо Витькиного отца, обращенное к сыну. Оно было спокойным, это усталое, немолодое лицо. Он снял очки, совсем как Витька, подышал на них, потом надел снова. Он был удивительно схож сейчас со своим сыном — та же ироническая складка губ, такие же слегка удивленные глаза с притаившейся в глубине чуть заметной невеселой усмешкой.

— Витенька, — сказал он, — я все никак не могу поверить, что сегодня последний день…

— Начинается! — насмешливо протянул Витька. — Мелодрама «Прощанье на крыше», действие первое… Иди лучше домой, там твой новый щенок скулит.

Губы его улыбались, но взгляд, брошенный на отца, был задумчивый, озабоченный, словно не отец, а он, Витька, был старшим.

— В два месяца скулить еще положено, — отозвался Евгений Макарович.

Я тихонько дернула Семена за руку:

— Пошли…

— До вечера, — сказал Витька.

Мы гуляли с ним по Мытной, по Шаболовке, завернули на Донскую и прошли ее всю, вплоть до Донского монастыря, потом повернули обратно и снова ходили по улицам и переулкам.

Было темно, нигде, ни на каких улицах, ни в окнах, ни единого огонька. Молчаливые прохожие шли нам навстречу и проходили мимо, по мостовой проезжали машины с синими, затемненными фарами. В небе тяжело висели надутые туши аэростатов.

— Ты заходи к отцу, — сказал Витька. — Когда-никогда выбери минутку, забеги к нему…

— Конечно, буду заходить…

— Ему без меня очень одиноко, — сказал Витька. — Мама умерла, и он как-то сразу одряхлел тогда, знаешь, вдруг, в один день, стал стариком.

Мы снова замолчали.

— Что собираешься делать? — спросил Витька.

— На завод пойду, мы с Дусей Карандеевой будем вместе устраиваться…

— Куда?

— Еще не решили…

Он спросил меня:

— Ты меня будешь ждать?

— А как ты думаешь? — спросила я.

Витька всегда казался мне братом, я относилась к нему так же, как к Семену и к Ростику. Нет, неправда, он был больше, чем брат. Он был самым главным человеком в моей жизни.

Я поняла это еще в прошлом году, когда услышала, как Семен и Ростик дразнят его какой-то Сонечкой.

А потом я увидела его с нею в кино «Великан». Я пошла туда на предпоследний сеанс, я любила ходить в кино совсем одна, и вот, когда сеанс кончился, я увидела Витьку с незнакомой девушкой.

Она выглядела немного старше его, рослая, золотоволосая, одетая в клетчатое нарядное пальто, сшитое по последней моде в талию и с хлястиком на спине.

Они не видели меня, а я хорошо рассмотрела ее.

У нее были круглые глаза, не то серые, не то синие, большой сочный рот. Она была красивой и по-настоящему взрослой, не девушкой, женщиной, хорошо знающей себе цену.

Все в ней было загадочным: и круглые глаза, и малиновый рот, который она часто, по-кошачьему, облизывала узким розовым языком, и белые, женственно пухлые руки, то и дело поправлявшие волосы, свисавшие на ее лоб густой кудрявой челкой.

Я видела, как Витька глядел на нее без обычной насмешки, жалобно, даже, кажется, умоляюще. На меня он никогда еще не смотрел так.

Я шла за ними, низко опустив голову, чтобы Витька, ненароком обернувшись, не заметил меня. Но он не оборачивался. Ему было совсем не до меня, не до кого. Он говорил ей какие-то слова, и она смеялась, смех у нее был тоже какой-то загадочный, таивший в себе что-то неведомое мне.

— Ах-ха-ха! — заливалась она, а я шла и думала со злостью:

«Расквакалась, как лягушка. Неужели ему не противно?»

Я повернула к дому. Каждый камень мостовой, каждое дерево, казалось, были связаны для меня с ним, только с ним…

Тут мы шли вместе, тут он взял меня под руку, тут мы бежали наперегонки, а вот тут стояли, пережидая дождь.

Я дала самой себе клятву: честное-пречестное слово забыть о Витьке, начисто выкинуть его из головы, из сердца, из всей моей жизни.

Я стала избегать его. Он свистел под моим окном, подолгу ждал, пока я выйду, он приходил к моей школе, — ведь он уже окончил школу и работал монтером на Могэсе, — и вот он терпеливо ждал, пока я выйду, а я выходила другим ходом и убегала от него, и он никак не мог повстречаться со мной.

Как-то к нам зашел приятель моего брата Гога.

Он был старше меня, но, несмотря на это, я считала его несносно скучным, самовлюбленным, хотя он и пользовался репутацией абсолютного, законченного красавца.

Должно быть, он и в самом деле был хорош собой — высокий, тонкий в талии, словно танцор из грузинского ансамбля, с нежно-розовым овальным лицом и карими продолговатыми глазами, — но мне он казался похожим на мухомор — такой же яркий и противный. Противными казались его четко вырезанные губы бантиком, мохнатые ресницы, белые ровные зубы, такие ровные, словно реклама зубной пасты «Хлородонт».

И еще мне казалось: он постоянно гляделся в какое-то никому не видимое зеркало и потому все время охорашивался перед ним, — может, это присуще всем признанным красавцам; он то причесывался, сдувая волосы с гребенки, то оглаживал свои брови, то щурил глаза или скалил свои великолепные зубы.