Изменить стиль страницы

Щедрый дар родине

Как много было говорено между братьями о судьбе их коллекций! Как давно было решено — оставить все в дар родному городу, родному народу. Точнее мысль эту высказал еще в 1860 году Третьяков-старший в своем завещании. Младший, хорошо зная волю брата намеревался поступить так же и со своей коллекцией западноевропейской живописи, которую начал собирать в начале 70-х годов. Он составил подобное же завещание, передавая городу картины, капитал в 125 тысяч рублей и свою часть дома в Лаврушинском, находившегося в совместном владении братьев. Никому не приходило в голову, что подвижный, бодрый, никогда не болевший Сергей Михайлович закончит свой жизненный путь раньше слабого здоровьем, утомленного огромной работой Павла Михайловича.

Но первым не стало Сергея Третьякова. Он скончался неожиданно в Петербурге в июле 1892 года. После смерти Ванечки потеря Сергея была для Павла Михайловича второй тяжелейшей утратой. Всю жизнь он нежно любил младшего брата. Глубокую их привязанность друг к другу, кроме родственных чувств, постоянно питала общность интересов. Через год после смерти Сергея Павел Михайлович попросит Репина сделать портрет брата по фотографии, объясняя свое желание: «написать брата Вам следовало бы… он любил живопись страстно и если собирал не русскую, то потому, что я ее собирал, зато он оставил капитал для приобретения на проценты с него только русских художественных произведений. А человек он был гораздо лучше меня». Вера Николаевна в своих записных книжках за 1880–1881 годы, давая характеристики родным и друзьям, писала о Сергее Михайловиче, что он «пресимпатичнейший, весь пропитан порядочностью».

Теперь доброго, веселого Сергея Михайловича не стало. И вместе с горем обрушилась на старшего брата большая ответственность за собранные умершим картины. Передавать городу часть жилого дома было сложно, передавать только 84 картины брата не имело смысла. Павел Михайлович после серьезных раздумий пришел к выводу, что и свою огромную коллекцию он не завещает, но подарит Москве теперь же, немедленно, вместе с коллекцией брата.

30 августа он написал Стасову: «Чтобы сделать возможным утверждение завещания (брата. — И. Н.), я должен буду теперь же передать в дар городу мою часть дома и собрание русской живописи, разумеется, с условием пожизненного пользования квартирой и заведывания учреждением». На следующий день он составил «Заявление» в Московскую городскую думу о передаче собраний картин братьев Третьяковых вместе с домом.

«…Желая способствовать устройству в дорогом для меня городе полезных учреждений, содействовать процветанию искусства в России и вместе с тем сохранить на вечное время собранную мною коллекцию, ныне же приношу в дар Московской Городской Думе всю мою картинную галерею со всеми художественными произведениями», — написал Павел Михайлович. Он поставил основным условием, что пожизненно вместе с женой сохранит право пользоваться занимаемым жилым помещением, продолжит пополнение собрания, пожизненно останется попечителем галереи и что галерея будет «открыта на вечное время для бесплатного обозрения всеми желающими не менее четырех дней в неделю в течение всего года».

Внимательно прочитав «Заявление», Третьяков отвез его в думу. Он ехал спокойный и сосредоточенный. Свершалось то, что было задумано им в самом начале собирательства. Его страшило лишь одно — шум, который неминуемо должен был вокруг этого подняться: заседания, приветствия, статьи.

«Если бы хоть кто-нибудь по-настоящему понимал, как трудно, как невозможно мне по натуре моей быть в центре внимания, — думал Павел Михайлович. — Уеду, непременно уеду».

Пятнадцатого сентября городская дума обсудила «Заявление» Третьякова и постановила принять дар и благодарить дарителя. Узнав об этом от своего друга и родственника, городского головы Н. А. Алексеева, Павел Михайлович немедленно собрался и на следующий же день выехал на два месяца за границу. Подальше от почестей, похвал и адресов.

Павел Михайлович ездил по Германии, как всегда, посещал выставки и музеи, но не находил обычного душевного покоя и внутреннего освобождения от дум и дел. «Пока я еще как-то не наладился… Прежде… я, уезжая, отрешался от всего Московского… я знал, что бы ни случилось в моем отсутствии в делах, то брат сделает так, как бы я сам сделал, — с грустью писал он жене. — …Уезжать-то не следовало бы». Да, его отъезд походил на поспешное бегство. Бегство во имя скромности. Он не дождался дня до именин Веры Николаевны. Бросил все, лишь бы избежать почестей, теперь же терзался из-за оставленных дел и никак не мог еще оправиться от пережитого горя. Главное же, он предполагал, что отъезд его ничего не изменит, и поздравления будут все равно дожидаться его. Письма Веры Николаевны говорили о том же.

Москва всколыхнулась восторгом и благодарностью. «Все с особым поклоном тебе, — сообщает жена о посещениях ее в день именин, — молодые Вл. Серг, и Констант. Сергеевич (Станиславский. — И. Н.) особенно волновались за тебя, говоря, что масса не может тебя как должно отблагодарить за твое великое пожертвование».

Друзья, почитатели, родные беспокоились, что общество не в состоянии воздать должное патриотическому поступку Третьякова, что все благодарности ничто в сравнении с тем великим подвигом, который он совершил. Третьяков же нервничал из-за того, что не избежать этих ненужных вовсе благодарностей. Разве разумно благодарить за то, что ты жил так, как почел единственно возможным, и сделал то малое для родины, что наметил и успел. С такими мыслями возвратился он в середине ноября в Москву.

Москва ждала его. Московское общество любителей художеств преподнесло приветственный адрес, под которым стояла 101 подпись. Передвижники — 38 человек — составили свое благодарственное письмо и поочередно, группами и в одиночку, приходили в знакомый дом в Лаврушинском пожать руку, поклониться, расцеловать своего скромного и преданнейшего друга. «Сегодня были… Ярошенко, Остроухов, Киселев, а вчера Маковский», — писала в эти дни Вера Николаевна своей дочери Александре.

Почта была завалена корреспонденцией на имя П. М. Третьякова. Художники высоко оценили его патриотический поступок. «Позвольте принести и мои поздравления к большому национальному празднику. Дай бог Вам много лет здравствовать в подтверждение того, что есть великие граждане!» — писал Левитан.

Столь же единодушно и восхищенно, как Москва, откликнулся на замечательное событие и Петербург. Художники и художественные деятели, старые и молодые, от Репина до Бакста — 104 человека с восторгом приветствовали Павла Михайловича.

Газеты и журналы были полны статьями, посвященными передаче галереи Третьякова Москве. Вера Николаевна переписала одну из них в свой синий альбом-дневник. Статья эта, помещенная 30 ноября 1892 года в газете «Новое время», называлась «Щедрый дар родине».

Дар действительно был щедрым. И не только потому, что коллекция оценивалась приблизительно в два миллиона рублей. Коллекции этой были отданы душа и сердце Павла Михайловича, и сейчас он дарил их людям. Разве мог быть подарок щедрее! Более тридцати пяти лет назад принял он на свои плечи всю тяжесть моральной и материальной ответственности за создание первого русского художественного музея. Казалось немыслимым, что один человек в состоянии справиться с подобной задачей. Казалось, не вынести ему одному непосильный груз волнений, тревог, расходов. Но странное дело, чем длиннее сплеталась цепочка трудных лет собирания, чем больше картин доставлялось в Толмачи, чем значительнее становилась затраченная на них сумма, тем спокойнее и увереннее делалось у Павла Михайловича на душе. Он видел, что воплощается в жизнь его заветная мечта — национальный музей растет на глазах. Третьяков радовался множеству верных, заинтересованных и понимающих в деле собирания помощников — художников, деятелей искусства, писателей, но в то же время ясно понимал, что полностью ответствен за начатое им большое и нужное дело он один. И он старался как мог, отдавая всего себя. Он был скуп на минуты и на рубли, чтобы иметь возможность создать свою уникальную галерею.

Галерея все ширилась и росла. В момент передачи ее городу заканчивалась четвертая пристройка: два больших зала вверху и три, поменьше, внизу. Дел по галерее и так с каждым годом все прибавлялось. Теперь же Павел Михайлович рассудил, что обязан еще увеличить загрузку свою и служителей: ведь передать музей городу — это не просто дарственную бумагу написать.

Непривычно тихо в столовой у Третьяковых. Непривычно в сравнении с пролетевшими годами. Последнее же время — всегда так. Скольких собирал прежде за обедом их большой овальный стол — места не хватало! А уж оживления-то, веселья, разговоров! Павел Михайлович задумчиво складывает салфетку.

— Мы были молоды тогда, — тихо, напевно говорит Вера Николаевна, и ее добрый взгляд ласково останавливается на муже. Ей не нужно объяснять, о чем его мысли. Она понимает его без слов, ведь он слов не любит. Павел Михайлович кладет свою руку на руку жены, и они молчат. Молчат долго, согласно. Давние, верные, навечно соединенные судьбою друзья.

Со стола уносят последнюю посуду. Вера Николаевна убавляет огонь в керосиновой лампе, поглядывая на задремавшую в кресле Марию Ивановну.

— Машенька стала очень слаба, — озабоченно говорит она мужу.

— Да, Веруша, ведь ей скоро семьдесят, — отзывается Павел Михайлович.

И они снова молчат, думая о том, что не угодно было судьбе оставить с ними Ванечку, что старшие дочери уже замужем и живут отдельно, что повзрослевшие Люба и Маша теперь не засиживаются с родителями — у них свои дела и интересы. И если не считать больного Миши да слабеющей с каждым днем Марии Ивановны, все чаще остаются они вдвоем. Им немного грустно, и Вера Николаевна, как всегда, после обеда берется за книгу.