Изменить стиль страницы

Внимательно мною были изучены фонды тех учреждений, которые имели то или иное касательство к цензуре. В частности, множество документов было обнаружено в архивных фондах Наркомпроса, которому в 20-е годы подчинялся Главлит, Петросовета, редакций журналов, издательств и т. д. Удалось найти и архивные документы непосредственно цензурного ведомства благодаря тому, что был получен, хотя и с трудом, и не полностью, доступ к архиву Ленгублита за 20-е годы. Ценность его не только в том, что в нем содержится большой массив документов, связанных с преследованием петроградской, а затем ленинградской печати и литературы, но и циркулярные и иные предписания, спущенные сверху по инстанции из самого Главлита. В совокупности своей эти документы позволяют сейчас восстановить более или менее полную картину тотального насилия над печатным словом в те годы.

По причинам вполне понятным эти документы ни разу не проникали на страницы печати. Более того, даже самое слово «цензура» с течением времени стало постепенно запрещенным применительно к советскому времени: о ней можно было говорить, подразумевая дореволюционную эпоху или современное «капиталистическое окружение». Это, в частности, нашло отражение в советских энциклопедических изданиях. Последняя по времени статья о советской цензуре в изданиях такого рода появилась как раз накануне «великого перелома», во 2-м томе «Литературной энциклопедии» (1929), да и то запрятанной под словом «Главлит». В ней даже указан был процент запрещенных рукописей, говорилось о количестве задержанных на границе иностранных книг, журналов и газет. Вообще, следует заметить, в 20-е годы, осознавая, видимо, свою «историческую правоту» и право на контроль, власти не стеснялись публиковать — правда, только в официальных журналах (Наркомпроса, например) — некоторые распоряжения по цензуре, инструкции, положения и тому подобный материал. В последнем же издании БСЭ статья «Цензура» говорит лишь об ужасах царской и капиталистической, ограничиваясь лишь несколькими строками о том, что «Конституция СССР в соответствии с интересами народа и в целях укрепления и развития социалистического строя гарантирует гражданину свободу печати», ограничивая лишь публикацию в открытой печати тех сведений, «которые могут нанести ущерб интересам трудящихся».

С начала 30-х годов слово цензура стала заменяться эвфемизмами типа «горлит», «обллит», появился даже глагол «литовать», а сами чиновники стали называться уже не цензорами, а уполномоченными или инспекторами Горлита. Сакрализация слова, столь характерная для российской традиции, достигла здесь своего совершенства. В стране воцаряется не столько даже «идеократия» — власть идей, сколько «логократия» — власть слов: насильственно внедряется оруэлловский «новояз». Впрочем, это не было изобретением нового режима: еще при Павле I, в 1797 г., вышло Высочайшее повеление, предписывавшее писать и печатать вместо слова «граждане» — «обыватели», вместо «отечество» — «государство», а слово «республика» — вообще запрещено было употреблять. Любопытно, что новояз проник даже в такие формализованные словесные структуры, как в лексику предметных указателей к текстам произведений. Так, например, в постоянно переиздающемся сборнике Политиздата «В. И. Ленин о печати» можно обнаружить такую закономерность: если в издании 1959 г. еще можно найти слово «цензура» в предметном указателе, правда не на самое это слово, а в сочетании «царская цензура», то, начиная с 1974 г., оно вообще отсутствует, хотя тексты остались прежними. В хрестоматии «К. Маркс и Ф. Энгельс о печати. 1839–1895» (М., 1972), в которую вошли яростные статьи молодого Маркса о зверствах прусской цензуры, составители все же постеснялись вообще исключить такую рубрику из предметного указателя, но придали ей крайне любопытную, «классово» окрашенную формулировку: «Цензура реакционная» (а что, бывает и прогрессивная?).

Не менее показательно отношение и к самому термину «цензура», и к самой историко-цензурной тематике со стороны Главлита 70—80-х годов. Не только запрещалось писать что-либо о цензуре применительно к советскому времени (об этом вообще не могло быть речи!), но предписывалось свести до минимума — желательно вообще не упоминать — это криминальное слово в историко-книговедческих исследованиях, посвященных даже дореволюционной эпохе. Если в 60-е годы статьи и публикации по истории царской цензуры появлялись в печати довольно часто (в том числе и автора этих строк), то в 70-х — первой половине 80-х годов в исключительно редких случаях: по моим подсчетам, число таких публикаций уменьшилось не менее, чем в десять раз. Историки долго не могли понять истинную причину такой идиосинкразии к слову, пока не выяснилось: она — в боязни охранительного аппарата, что оно неизбежно вызовет нежелательные аллюзии и параллели у советского читателя. Это, впрочем, имело под собой некоторые основания: российский читатель всегда был приучен читать между строк и вычитывать из исторических исследований, относящихся, казалось бы, к давно ушедшему времени, все то, что звучало на редкость современно и актуально. Этому, конечно, немало способствовала дурная бесконечность нашей истории и ее фатальная (увы!) повторяемость.

Выяснилась еще одна любопытная деталь: оказывается, непосредственной причиной, вызвавшей столь негативное отношение власти к историко-цензурной тематике, была, как ни странным это может показаться на первый взгляд…. «пражская весна» 1968 г. Своя логика, впрочем, здесь была: началась она именно с отмены цензуры и все дальнейшее, с точки зрения партийных идеологов, было лишь следствием этого акта (колоссальный исторический сдвиг, произошедший в нашей стране за последние 2–3 года, также во многом вызван объявлением гласности в начале перестройки). Вот такой дурной пример и не должен стать заразительным, лучше вообще не провоцировать советского читателя публикациями, вызывающими «вредные» аналогии. Так, например, в 1969 г. мною была написана для «Трудов» института, в котором я работаю, плановая статья «Запрещенные библиографические журналы конца XIX— начала XX в.», но в последний момент она была выброшена. В соответствующих инстанциях редактору этого тома посоветовали «посмотреть на эту статью сквозь призму чешских событий». Редакторы систематически вычеркивали из статей слово «цензура», рекомендуя авторам заменить его каким-либо другим термином. Вместо него в печати стали появляться эвфемизмы типа «регламентация чтения», «контроль за печатным словом» и т. д.: каждый исхитрялся, как только мог. Доходило буквально до курьезов, которыми так богата история российской цензуры. Вот характерный пример: из книги моего учителя Б. В. Банка «Изучение читателей в России (XIX век)» (М., 1969) слово «цензура» вообще было удалено. В одном случае, казалось бы, без него обойтись уже никак было нельзя, поскольку необходимо было сослаться на статью В. В. Стасова «Цензура в царствование императора Николая I»: автор процитировал один из его указов, касающихся «издания и распространения в простом народе книг, направляемых к утверждению наших простолюдинов в добрых нравах и любви к православию, государю и порядку». Но нет, редакция и здесь нашла выход из положения: в примечаниях мы не найдем ни имени автора, ни названия его статьи, а лишь ссылку на источник ее публикации — «Рус. старина, 1903 авг., с. 423». Как рассказывал мне сам автор книги, произошло это помимо его воли и без его разрешения. Из приватных бесед со знакомыми редакторами выяснилось, что издательства получили негласное указание вычеркивать слово «цензура» и как можно меньше печатать работ по этой тематике. Мои друзья и коллеги, занимавшиеся ею, приводили в разговорах со мною немало примеров и курьезов, подобных указанному выше.

Впадали и в другую крайность: редакции так называемых «почвеннических», «патриотических» журналов и альманахов постоянно отказывали авторам в публикации статей и документов по истории царской цензуры под тем предлогом, что они могут бросить тень на дореволюционную историю России, которая представлялась (и представляется) им безоблачной и благостной. К 100-летию А. А. Блока (1980 г.) автор этих строк подготовил для одного такого издания статью «Цензура о раннем Блоке», но она была отклонена под весьма примечательным предлогом6. Редактор-составитель блоковского сборника ответил мне в том духе, что, мол, все это крайне интересно, но представляет собой детские игры в сравнении с тем цензурным террором, который воцарился в России после октября 1917 года. Этот миф, имеющий и сейчас хождение в некоторых кругах интеллигенции, впавшей в романтический монархизм, опровергается многими тысячами документов из архива дореволюционной цензуры, письмами и статьями классиков русской литературы. Не всегда, конечно, — были периоды «оттепели» и цензурных послаблений, — но в дореволюционной эпохе (скажем, царствование Николая I, 80-е годы XIX в. и т. д.) были периоды, когда цензура приобретала необычайно жесткий характер.

Конечно, это не означало, что в 1970 — первой половине 80-х гг. вообще не выходили работы по истории дореволюционной цензуры. Князь П. А. Вяземский писал в свое время, что в России есть единственное средство против дурных законов — дурное их исполнение. Кое-что появлялось в академических журналах, вышла даже одна книга, затрагивающая историю цензуры в пушкинскую эпоху (М. И. Гиллельсон и В. Э. Вацуро. Сквозь умственные плотины. М., 1978). Видимо, специального главлитовского циркуляра на сей счет не существовало, а было наше знаменитое анонимное «есть мнение». Многое зависело от самих редакторов и издателей, которые, говоря словами Бориса Пастернака, не все торопились «погибнуть от всеобщей готовности». Но даже в разгар перестройки и гласности, в 1988 г., органы Главлита не разрешили поместить слово «цензура» в сугубо специальном издании, вышедшем тиражом всего в 900 экземпляров, в «Методических рекомендациях историкам советской книги «История книги в СССР. Двадцатые годы». По словам редактора этой книги, В. И. Харламова, с большим трудом удалось уломать эти инстанции, чтобы они разрешили, хотя бы в предельно кратком виде, сформулировать соответствующий параграф: «Правовое регулирование печати. Создание Главлита. Резюме» (и все — другие параграфы занимают порой до целой страницы).