Изменить стиль страницы

6

Я скитался в Видине целых семь лет и много там мучений вытерпел: был и послушником и носильщиком, служил в трактирах и в кофейнях… А об отце и матери ничего не слышал. Однажды — как теперь помню, дело было в день святой Петки, — ребятишки играют, просят у отцов и матерей денег на орешки, матери дают им монетки и крашеные яйца, целуют их, обнимают, а я сижу, как прокаженный, и не с кем мне словом перемолвиться. Тяжко мне стало на сердце, и решил я вернуться в Белоградчик, родителей искать. Но и там не нашел.

В Белоградчике я нанялся пасти городских телят, потому что дом наш и мастерскую продали местные чорбаджии — в уплату податей и налогов.

Вот пасу я раз телят да раздумываю о том о сем; вдруг передо мной появляется дед Танко, слепой нищий, с семилетним мальчиком-поводырем. До сих пор помню этого милого слепца, помню его добрые советы и чудные песни. Сядем мы с ним, бывало, под ивой у ручья — отдохнуть и потолковать, возьмет меня дед Танко старыми своими руками за голову, обнимет, положит мою голову к себе на колени, потом вынет гусли из сумы и начнет петь о том, как святая Петка на пасху на коленях спала, как Марко[64] с турками дрался, деньги у них отнял и монастырь в Прилепе[65] построил, как архиерей Стояна-воеводу предал, и много других хороших песен. Больше всего мне нравилась вот эта:

Содрогнулась земля от восхода,

От восхода, от Черного моря,

До захода, до Синего моря,

От тяжких грехов фанариотских,

От архиерейских злодеяний,

От кровавых насилий патриарших.

Разослал Яким-ага святейший,

Разослал своих архиереев

По всей Болгарии нашей

Обирать наших бедных сироток,

Продавать сыновей наших в рабство,

Наших дочерей бесчестить,

Осквернять наши божии храмы,

Наше попирать православье.

Он апостолами их называет,

Верными Христа учениками, —

Христа, что умер за нас, грешных,

И, умирая, молился

О своих мучителях жестоких.

Послал к нам Григория-владыку,

Который злее делибашей,

Безумней, чем бешеный буйвол,

Страшнее бешеной собаки.

Собрал Григорий чорбаджиев,

Чорбаджиев — турецких подхалимов,

Собрал и турок-кровопийцев,

У которых ни души, ни сердца.

Пьют и едят кровопийцы,

Тешат их видинские подростки,

Ласкают турецкие плясуньи,

Целуют черные цыганки.

Стыд и срам — о господи боже!

Ты ударь в них молнией с неба,

Ниспошли на них огонь нерукотворный,

Наведи чуму и холеру,

Истреби эту мерзкую нечисть,

Защити свою веру святую!

Эта песня — очень длинная, но я не буду петь ее всю: ведь ты и так знаешь, каковы наши архиереи и чорбаджии. Пел мой старый дед, а я сидел, ковыряя землю палкой и тихонько подпевая: мне было приятно слушать его пение, и в то же время за сердце брала тоска. И теперь я очень часто слушаю, как поет наш балканский соловей, как лягушки в болоте квакают, ласточки чирикают — и наслушаться не могу. Слушаю, слушаю, и вдруг покажется мне, что это не соловьи поют и не ласточки чирикают, а слышится высокий голос деда, его пение и звук его гуслей… Царство ему небесное.

Взял я раз его поводыри за руку, усадил рядом с собой под грушей, которая была вся в цвету, и спросил:

— Есть у тебя родители, милый?

— Нет, они умерли, когда я был еще маленький, и я их не помню, — ответил мальчик.

— Отец наш — господь, а мать — пресвятая богородица. Это наши создатели и родители, — сказал убеленный сединами старец.

— Мать моя была монашка в каком-то монастыре, — продолжал мальчик. — Но ее прогнали оттуда, потому что она сумасшедшая сделалась. Пошла она по миру, стала милостыней кормиться и родила меня под дубом, прямо под открытым небом. Ведь она нищенкой была. Не знаю только, почему она меня не задушила, почему не кинула в какую-нибудь яму. Видно, не думала, бедная, что и меня на муки да обиды родила. Плач мой младенческий разнес о ней по всему свету недобрую славу. Услыхали его и птицы и волки; они сжалились над нею и надо мной. Только люди смеялись над нами и сторонились нас обоих. «Он байстрюк, — толковали они обо мне. — От нечистого духа родился». А про мать говорили, что она родила от дьявола… Отнесла она меня в Белоградчик, положила на церковной паперти и ушла. Искали ее, да так и не нашли: словно в воду канула. А я в это время еще и «мама» сказать не мог. Добрые люди меня молоком вскормили и пустили по миру бродить голым сиротою. Я молюсь за мать, за всех людей. А за отца не молюсь: я его проклинаю…

— А как звали твою мать? — спросил я сиротку. Кровь бросилась мне в лицо, и в глазах у меня потемнело.

— Она была женой Николы-кожевника, — ответил слепой старик. — Царство ей небесное.

Что я почувствовал, поняв, что этот мальчик — мой брат единоутробный, и узнав, что случилось с матерью, этого я не могу тебе передать! Скажу только, что в тот день я поклялся уничтожать и турок, и фанариотов, и наших чорбаджиев, а особенно греческих архиереев.