Изменить стиль страницы

V Помолвка

На другой день после сватовства Павлин приготовил букет цветов и пошел в дом своей суженой. Было раннее утро. Птички приветствовали пробуждение великой природы своим веселым и беспечным пением. Длинные тени грушевых и сливовых деревьев, ив и дубов еще лежали на полях, покрытых серебряным бисером росы. От густого благоухающего орехового дерева, под которым могло укрыться от солнца до тысячи овец с собаками, лошадьми и пастухами, от его молодой листвы веяло жизнью и здоровьем. Длинные зеленые ветви персиковых и абрикосовых деревьев, словно роскошные волосы красавицы, тоже издавали аромат и дышали утренней свежестью. Река весело шумела в зеленых берегах, отражая нависшие над водой зеленые ивы, ветвистый орешник и все, что находилось на берегу. Словом, вокруг — и на небе и на земле — было хорошо, привольно. Весело было и у Павлина на сердце. Войдя в дом Хаджи Генчо, он поцеловал руку ему и Хаджи Генчовице. Лила, увидев, что он идет к ним, ушла в другую комнату.

— Ну, сынок, с чем пришел? — спросил его Хаджи Генчо.

— Меня отец с подарками прислал, — ответил Павлин.

— Кому же подарки-то?

— Вашему семейству.

— Ну, уж я знаю, что не мне, а дочке. Погоди, я ее сейчас позову; потолкуй с ней.

Хаджи Генчо вышел и скоро вернулся, ведя за руку дочь.

— Вот тебе камень драгоценный. Я берег его как зеницу ока, — сказал он Павлину. — Береги его и ты, сынок!

Он взял руку Павлина, вложил в нее маленькую, хорошенькую ручку Лилы и прослезился. Нужно ли прибавлять, что слезы Хаджи Генчо были притворные, требуемые приличием.

Старики вышли из комнаты, оставив Павлина и Лилу одних, чтоб они поговорили по душам и хорошенько познакомились. Павлин и Лила долго сидели, не поднимая глаз и не произнося ни слова. Павлин время от времени поглядывал на свою будущую подругу с упоением, а Лила вздыхала и ломала себе пальцы. Наконец, Павлин, задыхаясь от волненья, произнес:

— Чего тебе купить к помолвке, Лила: шелковой материи на юбку или сукна на шубу?

— Что хочешь, то и купи, — ответила она.

— А что, Лила, ты рада, что замуж за меня выходишь? Люб ли я тебе?..

— Очень, Павлин, очень. Я так рада, что, кажется, с ума сойду… Скажу тебе прямо: я счастливей всех на свете.

— Ну, коли так, — слава богу, Лила… А я тебя, Лила, крепко, крепко, больше собственной жизни любить буду, лелеять, миловать, беречь, как золото… Поскорей бы только свадьба!

Тут вошел Хаджи Генчо, и разговор прекратился. Посидев с полчаса, Павлин пошел домой, чуть не прыгая от радости.

В ближайшее воскресенье после вышеописанных событий из дома дедушки Либена вышли трое цыган-музыкантов в белых чалмах, алых поясах и синих кунтушах, красиво оттенявших их смуглые и выразительные цыганские лица. Они играли на скрипках и пели турецкую песню времен султана Мурада I[39], которая пелась еще в период взятия Константинополя. А наши копривштинцы, слушая их, премудро толковали между собой, будто она прислана два месяца тому назад из Парижа Бонапартом[40] в подарок турецкому султану.

Как бы то ни было, то есть как ни глупа была эта песня, а нашим копривштинцам она очень нравилась, так как эти сыны Болгарии любят все турецкое и никогда не унизятся до того, чтобы петь старые болгарские песни, где идет речь о самодивах, о «Груе, малом дитятке», о «кровожадном медведе» и святом Пантелеймоне. Копривштинцы, надо вам сказать, не похожи на других болгар: они люди просвещенные, образованные, знают и по-турецки, так что им обязательно новое подавай: хоть турецкое, хоть греческое, хоть цыганское, — только бы новое.

За музыкантами шли ребятишки, кривляясь, дразня друг друга и подпрыгивая, а за ребятишками вперевалку — мужчины с баклагами в руках, шапками и фесками на голове, затем — женщины, головы которых украсила, так сказать, сама историческая судьба.

Женский головной убор вырос из венка. Женщина никак не может отказаться от старого обычая, по которому голова ее должна быть украшена венком и разными цветами, хотя этот убор уже потерял прежний религиозный и поэтический смысл и превратился в простую условность. Болгарка ухитряется сохранить на своей славянской головке остатки старинного убора, сочетая их с турецкой чалмой. Копривштинка заимствовала чалму у гречанки, которая по воле исторической судьбы вконец развращена. Все пловдивские дамы носят чалму, а Копривштица подражает Пловдиву. Поэтому и копривштинки носят чалмы, а поверх платья — суконные на дорогом меху шубки до колен. Эти шубки, так же как и чалмы, пловдивские гречанки и подражающие греческой моде болгарки носят только зимой; но наши копривштицкие болгарки — тоже большие модницы, — стараясь во всем рабски подражать пловдивским гречанкам, носят эти шубки зимой и летом. Хоть стоит жара, потеешь, как в кузнице, еле ноги волочишь, а напяливай шубку.

За женщинами шел Павлин, окруженный товарищами, холостыми парнями. Шествие было шумное. В окнах показывались головки и тотчас же прятались, если кто-нибудь из парней поднимал глаза вверх. Но среди этих «головок» были и такие, которые без всякого стеснения выходили босиком прямо на улицу и спокойно глядели на происходящее. Старики и старухи торчали у ворот; они глядели бесстрастно, ругая собак, которые, услыхав музыку, подняли страшный лай. Мальчишки прогоняли собак, кидая в них камнями.

Хаджи Генчо весело встретил сватов, повторяя с улыбкой:

— Добро пожаловать, добро пожаловать! Милости просим!

Сваты вошли в комнату, где стоял длинный низкий стол, покрытый пестрой скатертью. На нем находились тарелки и блюда с фруктами да несколько круглых хлебов; красиво, в определенном порядке были разложены ножи и вилки; тут же возвышались два деревянных кувшинчика с водкой, украшенных цветами. По краям были расстелены белые с синим салфетки, такие длинные, что из них можно было бы наделать чалмы на двенадцать даалийских голов[41]. Сваты принесли с собой хлеб, вино и жареного барашка в большой медной кастрюле. Все это было поставлено на стол, и все уселись вокруг него на подушках. Каждый сват постарался сесть против своей баклаги, а каждая сватья — против своего мужа, и все принялись пить водку, закусывая овощами. Дедушку Либена посадили на главное место; по правую руку от него поместился Хаджи Генчо, по левую — Кунчо Минин; дальше — посаженые отцы и матери, сваты, кумовья. Хаджи Генчовица села против Хаджи Генчо, бабушка Либеница — против дедушки Либена, Кунчовица — против Кунчо, и так далее. Воцарилось глубокое молчание, так как все рты были заняты сперва водкой и закуской, потом куриной похлебкой с рисом, потом говядиной с луком, говядиной с капустой, говядиной с горохом, потом пилавом, сыром и, наконец, барашком. Как всегда было и всегда будет, едва только сваты съели барашка и чугунки опустели, у всех развязался язык и началась беседа. Мужские языки заговорили о лошадях, о вине, об откупах и налогах или просто о том, чья корова топчет чужие луга, какой ага добрей, чьи волы сильней и выносливей и тому подобное. А женские языки стали сообщать страшно любопытные вещи: например, как Петковица Лапердина опрокинула подсвечник в церкви и священник изругал ее, как Кальовица Стойкина поссорилась со своей свекровью и не стала доить корову, а теленок от радости целую неделю скакал по двору, задрав хвост, и т. д. Что касается Хаджи Генчо, то он поспешил выказать всю свою ученость, заговорил от писания и всех изумил своими рассказами. Кто-то спросил его: хороший ли город Иерусалим?

— Хороший, очень хороший, — ответил он. — Там превосходные вина! Например, когда Моисей вывел евреев в землю обетованную, там оказались виноградники — целые рощи и леса виноградных лоз; они росли сами по себе: никто их не садил, не перекапывал и не подрезал, а каждая лоза давала семьдесят семь ведер вина… Ясное дело, вино это было гораздо лучше теперешнего. Ведь Моисей был святой человек: он из воды вино делал. Обо всем этом рассказано в писании.

— Нет, дедушка Хаджи, тысячу раз нет! — воскликнул Никита Вапцилка. — Это не Моисей, а Иисус Христос воду в вино превратил.

— Если Христос мог воду в вино превратить, почему Моисей не мог сделать этого? — спросил Хаджи Генчо, кинув злой взгляд на Никиту. — И Иисус Христос и Моисей — святые люди и могли творить чудеса. Я в этих делах смыслю побольше тебя… Ты не ходил в Иерусалим и не разбираешься в божественном.

Затем Хаджи Генчо снова повернулся к сватам и продолжал:

— Когда Моисей нашел эти виноградники, он нанял святого Трифона подрезать лозу. Первого февраля святой Трифон взял в руки серп, пошел на виноградник и принялся за дело. Идет, подрезает, а забыл, бедняга, что это был сороковой день после рождения Христа и пресвятая богородица первый раз в храм пошла, так что работать было грешно. Пришла жена святого Трифона, принесла ему обедать. Глядь, а у святого Трифона носа нет. Трифоница спрашивает мужа: «Где же нос твой, Трифон?» — «Тут, — отвечает он, — нос мой на месте». Поднял он руку с серпом, чтобы показать жене, что нос цел, да и в самом деле отрезал его. Услыхала об этом богородица, воротилась, не пошла в храм молитву брать, а пошла уж на другой день, второго февраля. И нос святому Трифону тогда же вылечила: взяла землицы в руку, развела слюнями и залепила больное место — нос тотчас опять прирос. Моисей больше не посылал святого Трифона работать в праздник. Вот почему мы празднуем сретенье не первого февраля, на «усекновенье», а второго.

И Хаджи Генчо, очень довольный, что его слушают, хотел было приплести сюда же и святого Георгия, и змеев, и чудище стоглавое, и больного Дойчина, и Сульо-военачальника, но в это время вошла посаженая мать, неся круглую синюю чашу вина в руках, а за ней окруженная подругами Лила. Она была в самых новых и дорогих своих одеждах, а вокруг нее вились двадцать четыре молоденькие, нежные, миленькие нарядные девушки, любовавшиеся на нее. Лила пришла, чтобы поцеловать сватам руку. Увидев свою хорошенькую дочку так нарядно одетой, Хаджи Генчо забыл, что хотел рассказать, и умолк.