— А зачем евреям мальчик? Как они причащаются? — спросила худая, оборванная старуха, стоявшая рядом и внимательно слушавшая пересуды сплетниц, ковыряя в носу.
— Как зачем? — важно, глубокомысленно ответила Беньовица. — Евреи покупают болгарских детей, откармливают их сахаром, маслом, молоком, а откормивши, сажают в бочку, куда вбиты иглы и ножи. Потом скатят бочку откуда-нибудь с горы, и ребенок освятился. Тело отдают на съеденье собакам, а кровь собирают в Соломонову чашу и причащаются ею. У евреев святое причастие — кровь, у турок — маслины, а у армян — навоз. Мне обо всем этом Тончо Славей рассказал.
— Ах, матушка, — сказала хорошенькая, молоденькая невестка Беньовицы, — какой бы ни был у Лилы отец, она тут ни при чем.
— Ты, невестка, еще молода и ничего не понимаешь, — отвечала с достоинством Беньовица, — а я старуха и кое-что смыслю в этих делах. Знаешь, что старые-то люди говорят? «Яблоко от яблони недалеко падает». Ведь это правда.
— Правда-то правда, тетушка Беньовица, да только не всегда. Возьми хоть Пейчо с его сыновьями: отец — пьяница, разбойник, а детки у него хорошие, славные, работящие, — заметила большая чалма.
— А вот и врешь, голубушка, — возразила Беньовица. — Пейчо хоть и пьяница и великий разбойник, да не безбожник, а Хаджи Генчо черту душу продал! Ты разве не знаешь? У него в доме уж и домовой завелся! Спроси хоть Тончо Славея, коли не веришь!
— Да неужто?.. Ах ты, господи!.. Мать пресвятая богородица, святые Петка и Неделя, спасите нас! — послышалось со всех сторон.
— Истинную правду говорю, — продолжала Беньовица. — Мне рассказала об этом Найденица, его соседка: ведь с ее балкона двор Хаджи Генчо как на ладони. Было это до первых петухов. Просыпается Найденица, — она спала на балконе, — и слышит шум. «Не дождик ли пошел?» — думает, и вышла на двор белье снять, что на садовом заборе сушилось. Прислушалась: а это не дождик идет, а кто-то шумит и кричит на дворе у Хаджи Генчо. Побежала она опять на балкон — глядь, а посреди двора цыган сидит, гвозди кует, а маленькие кузнецы, цыганята, в семьдесят семь мехов огонь раздувают. Каждый с кулак, не больше, а бороды белые. Работают и страшные песни поют. Одну песню Найденица наизусть запомнила.
— Какая же это песня? Скажи нам, коли знаешь, бабушка Беньовица, скажи, пожалуйста! — закричали в один голос слушательницы.
— Погодите, я эту песню давно знаю. Ну, как это?.. Не могу припомнить… Стара стала, мои милые, пожила на свете довольно. А как молода была и ходила на посиделки, так чуть не сотню песен знала. Тогда много было песен и певцов, много всяких сказочников да рассказчиков. А теперь…
— Те песни мы сами знаем. Ты лучше скажи, что́ домовые-то пели. Спой нам их песню, а потом уж про старые времена рассказывай, — заявила большая чалма.
Старая кумушка тихонько запела, наклонив голову и постукивая костылем по земле:
Бит, бит, недобит,
Резан, резан, не убит…
Что ни ухо — заступ малый,
Каждый зуб острей кинжала,
Очи углями горят…
Как рогами подхвачу,
Так весь бок разворочу!
Получив столь важные известия, копривштицкие кумушки употребили все средства, чтобы добраться до истины, и отправились к Найденице — расспросить ее подробнее; но она ничего не могла им объяснить. Сказала только, что никого не видела и не слыхала никакой песни, а слышала только шум на дворе у Хаджи Генчо, словно там гуси дрались.
Несмотря на всю незначительность данных, сообщенных Найденицей, кумушки стали уверять всех направо и налево, будто она своими глазами видела, как в ночь на Ивана Купала, около полуночи, из трубы дома Хаджи Генчо вылетел огненный змей о семидесяти семи головах. На другой день в школу явилась только половина учеников, на третий — четвертая часть, а через неделю — всего тридцать человек.
— Кто знает, как оно обернется. Мало ли чего не бывает на свете! — говорили бабушки, тетушки и матушки школьников. — Мы своего не пустим. Незачем Койчо ходить в эту проклятую школу. Пусть лучше туфли шьет или мыло варит. Довольно ему учиться: попом ему не быть, а отцу нужен работник в мыловарне.
Так совершился грех, положивший конец счастью одного дома. Хаджи Генчо и его дом оказались замаранными грязью, и счастье его семейства запечатано печатью дьявола. Что же касается Павлина, то женщины продолжали его расхваливать. Мужчины соглашались, что он малый хороший, обходительный, но очень уж мягкий: как баба! Девушки, кроме уже помолвленных, молча вздыхали.
Хаджи Генчо, как обещал, явился на другой день перед ясные очи дедушки Либена, — разумеется, до обеда, — и на вопрос: «Что ты мне, Хаджи, насчет дочки-то скажешь?» — отвечал:
— Что же, бай Либен, я согласен. Приходи сватай… И жена согласна тоже, и сын согласен, и сама дщерь моя бога всевышнего хвалит, зане он сподобил ее обрести такого свекра, яко же ты еси, бай Либен!
Какая же причина заставила Хаджи Генчо сразу отдать свою дочь за Павлина, тогда как еще вчера, по его расчетам, следовало согласиться на это лишь через шесть месяцев? Может быть, родительское сердце за ночь взяло верх над всеми соблазнами и заставило его забыть о старом вине? Может быть, оно в одну ночь стало таким нежным, что он пожелал как можно скорей устроить счастье дочери? Или, может быть, семейные заставили его изменить решение, забыв о старых винах и шашлыке? Ни то, ни другое. Он попросту рассудил так: «Если я затяну дело, то, чего доброго, старый Либен переменит свое намерение и женит сына на другой, а мне натянет нос и я останусь в дураках. Гораздо лучше теперь же обручить молодых, а свадьбу оттянуть так, чтобы можно было не один, а пять-шесть бочонков выпить. А ежели бай Либен станет торопить со свадьбой, я буду доказывать, что приданое еще не готово, рубашки для кума с кумой не подрублены, кунтуш на подкладку не положен. Да и мало ль чего еще можно наговорить? Свадьба — дело не маленькое: тут много всяких заковык».
— Когда же приходить сватать, Хаджи? — спросил дедушка Либен.
— Да приходи хоть сегодня, сват! — ответил Хаджи Генчо.
— Ну, так я приду к вечерку, а теперь пообедаем да соснем маленько.
После обеда Хаджи Генчо пошел домой, а дедушка Либен лег и немного поспал; проснувшись, он позвал жену и велел ей сесть у него в ногах.
— Хаджи Генчо согласен отдать нам дочку, Дела, — сказал он. — Пойди скажи Ральовице, чтоб она нарвала цветов в саду и сделала большой букет: она у нас невестка славная, разумная, мастерица на все руки. Да вот тебе золотой: привяжи к букету.
Дедушка Либен вытащил кошелек и кинул на стол старинный турецкий червонец.
— А фруктов принести? — спросила старушка.
— Обязательно. Как же можно без фруктов! Принеси яблок, крупных смокв, стручков, изюмцу, жареного гороху. Да захвати сахарных петушков, миндалю, леденцов.
Когда все принесли, дедушка Либен завязал гостинцы в липисканский платок, заткнул за пояс букет с червонцем и тронулся в путь. Выйдя на улицу, он поднял голову, словно сборщик податей, и, улыбаясь в усы, гордо пошел вперед, красуясь, как павлин, и посматривая по сторонам в уверенности, что все глядят только на него, говоря: «Ай да дедушка Либен! Поглядите на него! Вот это отец: на какой девушке сына женит».
Ну, ладно.
Хаджи Генчо ждал дедушку Либена. Ради такого случая он надел новый кунтуш и красный пояс. Как только старик переступил, или, скорее, перемахнул, через порог калитки, Хаджи Генчо пошел ему навстречу.
— Добрый день, сват! — промолвил дедушка Либен.
— Дай тебе боже, сват! — отвечал Хаджи Генчо. — Как живется-можется? Все ли здоровы?
— Спасибо, сват. Все как надо.
— Ну, слава богу. Как бабушка Либеница?
— Спасибо, сват, здорова.
— Детки?
— Тоже здоровы, сват, спасибо.
— Внучата как попрыгивают?
— Ничего, сват, ничего. Твоя Хаджийка здорова ли?
— Здорова, сват, благодарим бога.
Друзья долго еще обменивались взаимными приветствиями на ходу. Наконец, они очутились в одной из устланных коврами комнат Хаджигенчова дворца. Тут дедушка Либен снял шапку и положил ее на печку. У болгар нет обычая снимать шапку при входе в дом. Но дедушка Либен, в отличие от других, всегда снимает ее и у себя и в гостях, как делают важные особы.
«Русские всегда снимают шапку, когда входят в дом, — говорит дедушка Либен. — Даже в корчму. И чаще всего крестятся… Крестятся-крестятся, а потом возьмут да и напьются как сапожники… И за вино не заплатят».
Так говорит дедушка Либен о русских солдатах, хотя любит их всем сердцем; к тому же в свое время он и сам платил за вино не лучше их.
Комната, в которую вошел дедушка Либен, была похожа на все комнаты в болгарских домах: четырехугольная, с двумя окнами и с печью, обмазанной известью и красной глиной и похожей на толстую бабу; на самом верху печи в виде украшения была вмазана миска вверх дном. В переднем углу комнаты находился киот, весь в бумажных иконах, среди которых висела одна деревянная, изображающая архангела с огненным мечом. По одну сторону киота торчали хранившиеся с вербного воскресенья вербы, по другую — несколько крещенских и пасхальных свечей. Перед киотом в пестром бумажном мешочке висело красное яйцо от страстного четверга; посредине киота находилась лампадка; кадильница была повешена за хвост на гвозде. По всем четырем стенам комнаты шли деревянные полки с расписными краями, и на них стояли рядами, как солдаты, разные миски, тарелки, глиняные и медные блюда; среди них выделялось блюдо, в котором жена Хаджи Генчо носила в церковь кутью. Стены комнаты были выбелены известкой, пол покрыт пестрым войлоком, а в переднем углу постлан ковер красной, желтой, зеленой, синей и белой шерсти, вытканный собственноручно Лилой. На полу под образами лежал тюфяк, покрытый сипим шерстяным одеялом, которое Хаджи Генчо купил в молодости, когда он был еще не Хаджи Генчо, а всего-навсего Генчо Сыч. На этом тюфячке Хаджи Генчо покоил после обеда свои старые кости. Ни столов, ни стульев в комнате не было; не было и лавок, которыми оборудованы даже лучшие копривштицкие дома. Во всей Копривштице — только один дом, где есть столы и стулья: это дом откупщика, из-за которого было пролито немало бедняцких слез.