Он ушел, веря во все, что сказал, и уже не слышал, как Пасифая дребезжащим голосом затянула колыбельную.

Гермес, покровитель торговцев и мошенников, один из богов Олимпа и вестник богов, покровитель путников

– Я шагал, поигрывая кадуцеем, этой глупой игрушкой, от которой по идиотской воле Зевса мне так никогда и не избавиться. Я шагал по коридорам дворца. Одни и не замечали меня, другие шарахались, молитвенно воздевая руки или зажимая ладонью готовый вырваться изо рта крик. Все это было до омерзения знакомо, жизнь не блещет разнообразием. Ну, в конце концов, наиболее беспокоит не это: оскорбляет то, что почти все плуты, которым мне волей-неволей приходится покровительствовать, в глубине души считают меня равным себе, чуть ли не сообщником. И не вырваться из этого заколдованного круга. Правда, мы боги, позади и впереди у нас вечность, и мы давно разучились отдаваться каким-либо чувствам со всей полнотой и страстью, но и мы не равнодушны ко всему на свете, нет, что-то осталось, что-то покалывает время от времени – слабые звуки долетевшего издали смеха, шум бушующей где-то на другом конце света грозы.

Крики раздались вновь – с галереи толпе показывали бычью голову, игравшую роль головы страшного людоеда Минотавра. Я мимоходом покривил губы в иронической и грустной усмешке. Еще один подвиг, совершенный при моем содействии. Еще один лист в мой венок там, на Олимпе. До чего же я ненавижу Олимп… Сборище усталых актеров, поддерживаемых на ногах лишь блеском взятой на себя роли, чья жизнь всецело подчинена выбранному однажды образу, бессильных что-либо изменить в своем характере, – застывшая злоба, застывшее распутство, застывшая юность, застывшее мастерство. Есть на свете то, чего боятся и боги, – неизменность. Нам никогда не стать другими, не выбрать иное дело по душе, не измениться. На Олимпе нашелся один-единственный, рискнувший восстать против неизменности, застывшего, как лед, бытия, дерзнувший похитить огонь, стремившийся сделать людей чище, лучше, добрее. Но он волей наших идиотов давно прикован к скале на Кавказе, и орел каждый день рвет его печень. И арестовывал его не кто иной, как я, Гермес Легконогий.

Я ненавижу обитателей Олимпа, но мне не избавиться он них, не прыгнуть выше собственной головы, не выскочить из собственной кожи. Я тоже прикован, как Прометей, но свою цепь я выковал себе сам и путь выбрал сам – плыть по течению. И я не знаю, действительно ли мне хочется прилагать силы к добрым делам, или это глупая попытка исправить заведомо неисправимое, я не знаю, зачем я сейчас иду по убранным с аляповатой роскошью комнатам и коридорам.

Мне надоело вышагивать среди равнодушных и почтительных, и я свернул в первую попавшуюся дверь.

Ариадна стояла у окна, выходящего на море, синее и спокойное в этот день, и где-то на полпути к горизонту белел горизонтальный прямоугольничек паруса – ветер дул в сторону Пирея. Она мельком глянула на меня и отвернулась, словно привыкла лицезреть богов каждый день и они ей давно наскучили, а то и опротивели.

Я положил на столик кадуцей, подошел и остановился рядом с ней. Парус достиг места, где море сливалось с небом, стал опускаться за горизонт, превратился в тоненькую белую черточку, а там и она пропала. И тогда Ариадна повернулась ко мне.

– Почему так случилось? – спросила она.

– Откуда я должен это знать? – ответил я вопросом.

– Ты же бог.

– Ах да, разумеется… Боги заранее знают ответы на все вопросы. Боги существуют для того, чтобы человек в любую минуту мог заявить, что его грехи вложены в него богами, а сам он совершенно неповинен в подлости, трусости и лжи.

– Значит, ты не знаешь?

– Может быть, – сказал я. – А может, не хочу утруждать себя знанием ответов на все вопросы – к чему? Ты думаешь, стало бы легче, разложи я по полочкам твои побуждения, мысли и ошибки и распиши с точностью до мига, когда ты подумала или сделала что-то не так? Неужели стало бы легче?

– Не знаю.

– Вот видишь.

– Ты тоже во всем этом участвовал.

– С таким же успехом ты можешь обвинить тот меч, которым все было проделано.

– Я по-иному представляла себе роль богов.

Она повзрослела и поумнела за считанные мгновения – там, в тронном зале, – но по-прежнему не могла отрешиться от устоявшихся представлений о богах. И не ее в том вина.

– Боги, боги… – сказал я. – Милая девочка, почему вы все время пристаете – научи, подскажи? Вы выдумали нас, чтобы получить ответы на все вопросы, но ответов не будет, пока вы сами их не найдете, потому что вы задаете вопросы не нам, а самим себе. Когда же вы это поймете?

Я замолчал, мне стало страшно – я почти дословно повторил слова Прометея, расцененные на Олимпе как едва ли не самое тяжкое из Прометеевых преступлений – вернее, из того, что Зевс приказал считать преступлениями. Если бы кто-нибудь передал мои слова Зевсу… Интересно, кому поручили бы арестовать меня?

– Значит, и ты не знаешь, – сказала Ариадна.

– Не знаю, не хочу знать. К чему вникать в тонкости слов и понятий?

– Я не хочу жить, – сказала она.

– Полагаешь, что жизнь кончена? А не чересчур ли поспешно?

– Нет, тут другое. Я не могу себя оправдать.

– От тебя мало что зависело, девочка.

– Все равно. И потом… Я не думаю, что впереди будет что-то, что зачеркнет случившееся или сделает счастливее.

– Тебе не кажется, что это влияние мига?

– Нет, – сказала Ариадна. – Я все обдумала и взвесила. Лучше уйти сразу, чем подвергаться риску нагородить еще множество более мучительных ошибок.

– Подожди, – сказал я. – Еще раз подумай и взвесь.

– Подумала и взвесила. Разве ты можешь что-нибудь посоветовать? Ты же упорно отказываешься.

– А почему бы и не посоветовать! – сказал я. – Я могу предложить тебе стать моей возлюбленной. У богов есть одно очень ценное качество – они настолько хорошо изучили все сделанные людьми ошибки, что со мной ты могла бы не бояться наделать ошибок.

Почему мне вдруг пришло это в голову? Неужели меня может всерьез волновать судьба этой девчонки? Перед нами прошли тысячи судеб, нас ничто не может удивить и тронуть, мы бесстрастны и холодны. Или у меня столь плохое настроение, что я полагаю, будто не я спасаю, а эта девочка может во мне что-то спасти?