Изменить стиль страницы

9

Глядела с думой тяжкой

на зримые отсель

чугунную фуражку,

чугунную шинель…

С. Наровчатов

Панарин был в домике, куда мечтали заглянуть хоть одним глазком все поголовно, и он в том числе – но сейчас прежние чувства, любопытство в том числе, отодвинулись куда-то очень далеко, как в перевернутом бинокле…

Ничего здесь особенного не оказалось. Одна большая, неожиданно опрятная комната. Железная койка, высокая полка со множеством книг, еще одна, с устаревшими, чуть ли не времен Сперантьева, приборами, заваленный бумагами стол, стул. И все. Над столом две фотографии. На одной, побольше – молодая, очень красивая женщина.

Другую, поменьше, Шалыган торопливо завесил полотенцем, словно зеркало в доме покойника. Жестом пригласил Панарина. Панарин сел на застеленную стареньким одеялом постель. Осмотрел себя – пуговицы на рубашке оборваны все до одной, кобура пуста, кулаки разбиты в кровь.

– Хотите спирта, Тим?

– Давайте.

Шалыган принес большую черную бутылку, налил в маленькие стаканчики из очень толстого стекла – старинные лабораторные, сообразил Панарин.

– Ну что же, за светлую память?

– А может?..

– Не терзайтесь несбыточными надеждами, Тим. Вундерланд есть Вундерланд. Так что уж лучше сразу… – Он прикрыл глаза и нараспев продекламировал:

Прощай. Поезда не приходят оттуда.
Прощай. Самолеты туда не летают.
Прощай. Никакого не сбудется чуда.
А сны только снятся нам, снятся и тают…

– Кто это? – Панарин кивнул на женский портрет.

– Жена. Она погибла.

– Как?

– Тим, нам не сообщали как… – Шалыган прищурился, и на Панарина явственно пахнуло холодом. – И не сообщали когда.

– Во-от оно что… – протянул Панарин. – Слушайте, кто вы такой, наконец? Если уж вы меня впустили, я не уйду, пока…

– Вы правильно догадались тогда, – сказал Шалыган. – Просто в то время татуировок-альбатросов не было еще. Мы носили жетоны.

Он сдернул полотенце со второй фотографии. Молодой, не старше Панарина человек в комбинезоне устаревшего фасона улыбался, положив руку на тупорылый капот биплана. Панарин знал эту фотографию. Она была во всех посвященных Вундерланду учебниках и книгах. Один из тех, что стали легендой, едва успев возмужать, – полковник аэрологии в двадцать и генерал-лейтенант в двадцать пять, воздушный хулиган и воздушный трудяга, удачник, фаворит, лауреат и кавалер.

– Нет! – У него перехватило горло. – Быть не может! Вы – Ракитин? Так не бывает!

– Показать документы?

– Нет… но… нет… А я ведь так и не докопался, что с вами сталось, невозможно доискаться… Вы – Ракитин? Легенда? Да как это?

– Легенда и апокриф. Выпейте, Тим. Не помешает, право.

– Значит, вас тоже…

– Нет. Меня как раз нет. Как бы вам объяснить, Тим… Я сам ушел отовсюду. Я знаю людей, которые испугались тогда на время, и людей, которые испугались навсегда. Но в моем случае – не испуг. И не озлобление… а если и озлобление, то не как самый важный компонент. Понимаете, когда ЭТО началось, когда арестовали Светлану, когда стали разводить черт-те что вокруг Вундерланда, для меня рухнул мир, в котором я жил и в который привык верить. Казалось, все конче-но. Навсегда. Собственно, если разобраться, я всего-навсего вошел в транс и посейчас из него не вышел. Пожалуй, это наиболее точная формулировка.

– И появился Шалыган, – сказал Панарин. – Вы многое могли бы сделать, но предпочли разыгрывать юродивого – мелкие подачки раз в месяц… Вряд ли я имею право вас осуждать, и все же, все же… Да, другие в конце концов сделали почти все, что могли бы сделать вы, прошли почти все намеченные вами трассы, но никуда не деться от этого «почти». С вами добились бы большего. Вы не должны были так, генерал… Теперь понятно: ваша «адская проницательность» – всего лишь отблески сиявшего когда-то мозга Ракитина. В общем, я вас не осуждаю, но и оправдать не могу, Степан Михайлович. Другим пришлось и тяжелее, но они работали. Извините, я резок, но у меня только что… я… Нельзя же переносить горе и обиду за потерю любимого человека, за все вывихи на страну, систему, науку. Возможно, я не в со-стоя-нии осознать в полной мере то, что вам довелось пережить, но… Он же был не только ваш – ваш талант. Я надеюсь, вы не считаете все, что я говорю, плакатной демагогией?

– Отнюдь. – Шалыган задумчиво вертел пустой стаканчик. – Поздрав-ляю – вы наконец-то взрослеете, Тим… Как бы там ни было, жизнь моя прожита, и поздно начинать судебный процесс.

– Да, – сказал Панарин. – Поздно.

– Вы меня осуждаете все же?

– Я уже говорил – не имею права. Не осуждаю, но и не оправдываю. Я просто не привык думать над такими вещами, понятия не имел, что придется серьезно думать над чем-то, не относящемся к полетам, а тем более – думать над Прошлым… Так вышло, что мое поколение какое-то… Ну не умею я рассуждать о таких вещах! Налейте мне на дорогу. Я в клинику.

– Давайте я перевяжу вам руки.

– Чепуха, не стоит.

– Хотите что-нибудь сказать на прощанье?

– Да, – сказал Панарин. – Вы мне понадобитесь. Очень скоро. Есть одна идея…

Он прошел по освещенной мертвенно-молочным светом ламп дневного света бетонированной дорожке и постучал в стеклянную дверь. Руки кровоточили. Он стал ощущать боль.

Дверь отпер доктор Либединский, встрепанный, в мокром и мятом халате. Ничего не говоря, он провел Панарина по длинному, выложенному голубыми кафельными плитками коридору, втолкнул в какую-то комнату и усадил на белый диванчик. Достал спирт, плеснул в две рюмки. Панарин выпил и молча ждал. В виски ему бил заполошный немой крик: «Чуда!»

– Чудес не бывает, – сказал доктор. – Понимаете, Тим? Это было… сразу. Как молния. Со всеми. Никто даже не успел понять и испугаться.

– Молния, – повторил Панарин. – Мелодия. Метроном. Месть…

– Хотите, я сделаю вам укол. Вы тут же уснете.

– Согласен, – сказал Панарин. – При одном условии – если завтра вы мне вскроете череп, вывалите на стол воспоминания и прилежно отсортируете черные. Ах, не можете?

Либединский размахнулся, обливая себя спиртом, и грохнул рюмку об пол.

– А может ли это Бог? – прорычал он. – Если он есть, сволочь старая. Тим, ну зачем вы сунулись туда с пушками… «Солдаты науки». Вот и довоевались…

10

Время застыло;

его ранило ожиданье.

Стрелы твои впились

в крылья моих ожиданий.

Н. Гильен

День был солнечный. Облака разогнали, но самолеты все равно не летали. Никто не запрещал полетов, никто не разрешал их – просто все почему-то ничего не делали… Динамики Главной Диспетчерской ревели:

Афиши старого спектакля мы в речку выбросим, смеясь. Вина не пролили ни капли, но жизнь до капли пролилась.

Флаг над зданием дирекции был приспущен. Погибли семнадцать человек, сгорели три коттеджа, лаборатория, ангар с девятью «Кончарами», два истребителя (пилоты катапультировались) и шесть машин. На доске объявлений уже висела в траурной рамке телеграмма Президента Всей Науки, выражавшего искренние соболезнования.

На крышах ближайших зданий возились столичные механики, устанавливавшие лазерные зенитки. Приказом Адамяна был создан Отдел Активной Обороны, наделенный обширными полномочиями.

«Так оно и начинается, – думал Панарин. – Сначала скромно – посты раннего обнаружения и оповещения на вершинах гор и зенитки на крышах, потом – плавная замена „Сарычей“ „Славутичами“. И не успеешь моргнуть, как наиболее перспективные трассы автоматически превращаются в направления главного удара, а полетный журнал – в хронику пикирующего бомбардировщика. И все такое прочее. Потенциальный противник, упреждающие удары, превосходство в огневой мощи. Фронт науки, солдаты науки, на переднем крае науки. А ведь в списке военных терминов существует еще и „капитуляция“… Но каждый генерал надеется, что до нее не дойдет. Однако ж доходит порой».