«В чаду большого света»
В предисловии к первой главе «Евгения Онегина» Пушкин писал: «Первая глава представляет нечто целое. Она в себе заключает описание светской жизни петербургского молодого человека в конце 1819 года»…
Пушкин описывал светскую жизнь не понаслышке. Он сам был петербургским молодым человеком, который хорошо узнал свет.
Брат его Лев рассказывал: «По выходе из Лицея Пушкин вполне воспользовался своею молодостью и независимостью. Его по очереди влекли к себе то большой свет, то шумные пиры, то закулисные тайны».
Даже самые близкие друзья, такие как Пущин, не одобряли Пушкина за его кружение в свете, за то, что не отдавался он в тишине своему поэтическому призванию.
Сомнительные знакомства Пушкина, его приятельские отношения со светскими львами огорчали Пущина. Он говорил:
— Что тебе за охота, любезный друг, возиться с этим народом; ни в одном из них ты не найдёшь сочувствия.
Пушкин терпеливо выслушивал, но поступал по-своему.
Позднее Пущин и сам понял, что ни к чему они были, все эти укоры и выговоры. К Пушкину нельзя было подходить с заурядной, обычной меркой. И умудрённый Пущин писал: «Видно, впрочем, что не могло и не должно было быть иначе; видно, нужна была и эта разработка, коловшая нам, слепым, глаза».
Внешне всё выглядело так: не успел восемнадцатилетний лицеист сбросить синий мундирчик, надеть чёрный фрак с нескошенными фалдами, шляпу с большими полями á la Боливар, модный широкий плащ, как уже закружился в светском водовороте. Калейдоскоп новых встреч, знакомств, увеселений…
А это было ему нужно. И по свойствам его характера, и по жившему в нём неуёмному любопытству писателя. Ему нужна была жизнь во всей её полноте.
Чаадаев говорил: «Познание человеческого сердца есть одно из первых условий биографа». Пушкину предстояло сделаться биографом целого поколения. Он узнавал его сердце, его внутренний мир.
На первых порах Пушкина приняли в светском обществе с распростёртыми объятиями. Юноша из старинного дворянского рода, сын Сергея Львовича и Надежды Осиповны, воспитанник императорского Лицея, причисленный к Иностранной коллегии… Чего ещё желать? Он подходил по всем статьям. Его ласкали и привечивали в светских салонах и гостиных. Ему даже готовы были простить то, что он поэт. Встречаются же странности.
Странности были в моде. Это шло из Англии. В лондонском высшем свете считалось хорошим тоном иметь причуду, странность. Например, думать вслух; ложась спать, гасить свечку, засовывая её под подушку; отращивать огромные ногти на руках. Странности допускались. И чопорные законодатели светских зал сначала смотрели сквозь пальцы на то, что «маленький Пушкин» без счёта влюбляется, дерётся на дуэлях и пишет стихи. Они снисходительно улыбались, когда разнёсся слух, что восемнадцатилетний юноша без ума от тридцатисемилетней княгини Голицыной. Что поделаешь — шалун.
С княгиней Евдокией Ивановной Голицыной Пушкин познакомился у Карамзиных и сразу же влюбился. Это все заметили. «Поэт Пушкин, — писал Карамзин Вяземскому, — …у нас в доме смертельно влюбился в Пифию Голицыну и теперь уже проводит у неё вечера».
Карамзин не без иронии назвал Голицыну Пифией, то есть прорицательницей, предсказательницей. Светская красавица княгиня была оригиналкой. Её занимали предметы, предназначенные по тогдашним понятиям отнюдь не для женского ума. Она увлекалась философией и пуще того — математикой, вела переписку с парижскими академиками по математическим вопросам. Её красота и оригинальность привлекли внимание Пушкина.
Краёв чужих неопытный любитель
И своего всегдашний обвинитель,
Я говорил: в отечестве моём
Где верный ум, где гений мы найдём?
Где гражданин с душою благородной,
Возвышенно и пламенно свободной?
Где женщина — не с хладной красотой,
Но с пламенной, пленительной, живой?
Где разговор найду непринуждённый,
Блистательный, весёлый, просвещённый?
С кем можно быть не хладным, не пустым?
Отечество почти я ненавидел —
Но я вчера Голицину увидел
И примирён с отечеством моим.
Пушкин восхищался княгиней. Она это ценила. Как-то, будучи в Москве, сказала Василию Львовичу, что его племянник «малый предобрый и преумный» и что он «бывает у неё всякий день».
Вернее было бы сказать — всякий вечер или даже всякую ночь. Оригинальность княгини заключалась и в том, что она превращала ночь в день. Гости являлись к ней в полночь и расходились под утро. За это её прозвали «княгиня Полночь» или «Голицына-ночная». Кто-то предсказал княгине, что она умрёт ночью, и ей не хотелось, чтобы смерть застала её во сне.
Жила Голицына-ночная в собственном доме на Большой Миллионной улице, одной из самых аристократических улиц Петербурга, вблизи от Зимнего дворца. Её двухэтажный особняк был типичным жилищем столичной знати.
«Дом её, на Большой Миллионной, был артистически украшен кистью и резцом лучших из современных художников, — рассказывал Вяземский. — Хозяйка сама хорошо гармонировала с такою обстановкою дома. Тут не было ничего из роскошных принадлежностей и прихотей скороизменчнвой моды. Во всём отражалось что-то изящное и строгое. По вечерам немногочисленное, но избранное общество собиралось в этом салоне: хотелось бы сказать — в этой храмине, тем более, что и хозяйку можно было признать жрицею какого-то чистого и высокого служения. Вся постановка её, вообще туалет её, более живописный, нежели подчинённый современному образцу, всё это придавало ей и кружку, у неё собиравшемуся, что-то не скажу таинственное, но и не обыденное, не завсегдашнее».
В своём необычайном наряде, с чёрными кудрями по плечам, Голицына действительно напоминала Пифию, жрицу-прорицательницу из храма Аполлона в Дельфах, а её ночные гости — посвящённых, собравшихся, чтобы совершить какой-то древний обряд.
Одним из этих «посвящённых» был юный Пушкин. Ему нравилась таинственная прелесть ночных собраний у Голицыной.
Княгиня Полночь происходила из старинного княжеского рода. А граф Лаваль, в салоне которого Пушкин также нередко бывал, принадлежал к новой знати.
Об удивительной истории графа Лаваля немало толковали в гостиных обеих столиц. Пушкин знал её от родителей.
Сын виноторговца, молодой Лаваль покинул Францию и явился в Петербург, не без основания полагая, что достаточно быть французом, чтобы добиться в России многого. Поначалу определился он учителем в Морской корпус. Вскоре судьба ему улыбнулась. Богатейшая наследница Александра Козицкая согласилась стать его женой. Дело, казалось, сладилось. Но мать Козицкой вдруг воспротивилась. Она не пожелала отдать свою дочь безвестному французу. Лаваль же, как говорится, родился в рубашке. Его возлюбленная решилась на смелый поступок: она подала прошение самому царю — Павлу I.
У Павла был скорый суд. Он велел запросить мать девушки о причине отказа. Та ответила: «Во-первых, Лаваль не нашей веры; во-вторых, никто не знает, откуда он; в-третьих, чин у него больно невелик».
Павлу не понравилась такая амбиция. Ведь сама-то Козицкая происходила из купцов. Он вздёрнул свой короткий нос и отбарабанил скороговоркой: «Во-первых, он христианин; во-вторых, я его знаю; в-третьих, для Козицкой чин у него достаточен, а потому обвенчать:».
И вот в начале прошлого века известный архитектор Тома де Томон перестроил для Лаваля барский особняк на аристократической Английской набережной, превратив его в чудо архитектуры, роскошный дворец, одно из красивейших зданий Петербурга.
Лаваль пошёл в гору, получил чины, награды. В своём роскошном доме давал он пышные празднества.
Сюда на балы и рауты являлся и Пушкин.
Дом сиял огнями. У подъезда, охраняемого каменными львами, стояла вереница карет. Сквозь затуманенные стёкла зеркальных окон можно было различить силуэты гостей.
Перед померкшими домами
Вдоль сонной улицы рядами
Двойные фонари карет
Весёлый изливают свет
И радуги на снег наводят;
Усеян плошками кругом,
Блестит великолепный дом;
По цельным окнам тени ходят.
Мелькают профили голов
И дам и модных чудаков.
Сбросив на руки лакею шинель, Пушкин по роскошной мраморной лестнице поднимался в бальную залу.
Огромная зала была ярко освещена. В хрустальных люстрах, в медных стенных подсвечниках — повсюду горели свечи. По обе стороны залы вдоль стен стояло множество раскрытых ломберных столиков. На их зелёном сукне уже ожидали игроков нераспечатанные колоды карт. В то время как молодёжь плясала, пожилые солидные гости усаживались за вист. Музыка гремела. По сверкающему паркету кружились пары. Чёрные фраки, цветные мундиры мужчин смешивались с ослепительными туалетами дам.
Вошёл. Полна народу зала;
Музыка уж греметь устала;
Толпа мазуркой занята;
Кругом и шум и теснота;
Бренчат кавалергарда шпоры;
Летают ножки милых дам;
По их пленительным следам
Летают пламенные взоры,
И рёвом скрыпок заглушён
Ревнивый шёпот модных жён.
Пушкину нравились балы.
Во дни веселий и желаний
Я был от балов без ума:
Верней нет места для признаний
И для вручения письма.
И хотя, по словам Кюхельбекера, Пушкин не был «двоюродным братом госпожи Терпсихоры», то есть блестящим танцором, он с удовольствием отплясывал мазурку и другие танцы, которым научился ещё в Лицее.
Он обладал удивительным свойством: веселясь от души, в то же время подмечать всё, что происходит вокруг. Всё запоминалось, откладывалось в его необыкновенной памяти, чтобы потом обрести новую жизнь в поэмах и стихах.
В десятом часу вечера музыка на время умолкала. Танцы прекращались. Гости шли ужинать.
В таких домах, как у графа Лаваля, ужины бывали великолепны. Столы ломились от яств. Осетры-великаны, сливочная телятина (телят отпаивали сливками, чтобы мясо было нежным и жирным), индейки-гречанки (их откармливали грецкими орехами)… Несмотря на зимнюю пору — яблоки, персики, груши. Груды конфет. Шампанское и напитки без счёту.