В эти минуты Зубов всегда подумывал — не помчаться ли с кружкой за пенистым теплым молоком. Но лень вставать в такую рань, да и все равно, когда его пить, это молоко, сейчас или тремя часами позже. К тому же одно дело — вставать и тем самым полностью пробудиться, другое дело — слышать все это в полусне, радуясь тому, что будильник прозвонит еще не скоро.
Часов около пяти вставала дочь хозяйки Клава — невысокая девушка лет шестнадцати, с аккуратным вздернутым носиком и белыми, на зависть городским красавицам, некрашеными волосами. Зубов представлял себе, как она натягивает на свое литое тело старенькое платьице, идет в сарай выгонять овец. Вслед за этим раздается суматошное «бе-е… бе-е», стук копыт, грохот опрокинутого ведра — эти овцы всегда что-нибудь переворачивают, даже тогда, когда переворачивать, кажется, нечего; недаром говорят: глуп как овца.
Куры, утки и гуси с гамом начинали день. Они сами уходили и сами приходили домой, и делали это всегда безошибочно.
Последней из представителей животного мира получала свободу коза. Но поскольку в деревне коз никто не пас, а такого доверия, как птицы, коза не заслужила, то ее, как это водится повсеместно, привязывали за ногу к колышку, и целый день она ходила на длинной веревке по кругу, гордо и презрительно потряхивая желто-белой бородой и тараща бессмысленные зеленые глаза.
Каждый из обитателей дома имел свои обязанности. Всего, вместе с хозяйкой, здесь жило девять человек, не считая Зубова. Хозяйке, Варваре Андреевне, было ровно пятьдесят, но, глядя на ее гладкое, с румянцем во всю щеку, лицо, никто не дал бы ей этих пятидесяти лет — и уж тем более никто никогда не смог бы угадать, что она родила и вырастила десять детей, семь из которых и по сию пору жили вместе с ней.
Десять детей! И вот тут-то начиналось самое удивительное: ни до, ни после Зубову не доводилось встречать такой дружной, слитной семьи — это несмотря на то, что росли они все без отца. Какой же талант надо было иметь, каким терпением и тактом обладать, чтобы управлять этой полной буйных сил империей, где каждый возраст — это свои вопросы и запросы.
Два старших сына жили уже своими домами. Николай работал шофером на молокозаводе. Второй, Константин, переехал в Архангельск, ловил треску на «Тралфлоте» и наезжал редко, чаще всего к охотничьему сезону, осенью.
Пятнадцатилетняя Ирина — высокая, с большеглазым лицом русской северной красавицы, училась в Архангельске в ремесленном. Зато все остальные были здесь, под рукой.
После матери, обязанности которой были безграничны, старшей была Клава. Ей были доверены овцы, коза, посуда, и кроме того она еще ходила в десятый класс. Затем шел Колька — тезка самого старшего, тринадцатилетний парень цыганского вида. Науки ему не давались, с трудом добрался он до шестого класса и не мог дождаться, когда же можно будет бросить ненавистную школьную му́ку и поступить в «ремесло». Он выправлял «мужицкую» работу — пилил и колол дрова, подправлял изгородь, косил сено или вставлял стекла. Во всем этом ему помогал одиннадцатилетний Пашка, второй мужик в этом доме. Потом шли подряд десятилетняя Света, которая командовала птичьей живностью и семилетней Катей — умненькой, всегда очень опрятной Катей, с огромными серыми строгими глазами. Под Катиным началом ходили пятилетний Толя и четырехлетняя Люда, их надо было каждое утро отводить в садик.
Но был еще один человечек, самый маленький, над которым хлопотали все и который не понимал еще сложности этой жизни, двухлетняя Машенька, племянница хозяйки: мать ее умерла от побоев пьяницы мужа. И ее взяла к себе Варвара Андреевна, решив, что где восемь ртов, там девятый прокормится. Как раз тогда уезжала в ремесленное Ирина, и Варваре Андреевне казалось, что в доме станет пустовато.
Машеньку каждое утро относили в ясли, по вечерам по очереди возились с ней, а она сидела, поводя бусинками глаз и держа за щекой фруктовую подушечку — единственный сорт конфет, время от времени появлявшихся в этом доме.
И Зубов, вспоминая о частых и беспричинных ссорах со своими сестрами, завидовал этой дружной жизни и этой семье, где все росли рядом, как пальцы на руке.
В это утро в звуках, наполнявших дом, не было ничего нового. Рано-рано (Зубову даже незачем было смотреть на часы, можно было поклясться, что сейчас идут первые минуты пятого) хлопнула дверь внизу. Затем остервенело закричал петух, вслед ему — соседский, потом третий, и вот уже все петухи горланили по деревне, пока, наконец, не прокричал самый последний в дальнем конце. И тогда началось все сначала: ведь петух обязательно должен прокричать трижды — явление, наукой еще не объясненное.
Вслед за этим отовсюду стало доноситься томное коровье мычание, зазвенели ведра, заскрипели колодезные во́роты. Словом, начался обычный ранний деревенский день, в котором человеку хватает работы от зари до зари.
Но если прежде все эти звуки вызывали у Зубова мысли о том, что еще можно поблаженствовать в постели, то теперь он встал, лишь только заслышал звон подойника, снимаемого с гвоздя. Поднялся, заправил складную койку.
Подрагивая от утренней прохлады, он спустился вниз и вышел во двор. Желтое солнце лезло из-за горизонта и не спеша ползло вверх. Тонкие струйки синеватого дыма тянулись из труб, бледно-голубое небо не омрачалось ни единой тучкой, и стекла домов играли веселым переливчатым светом.
Зубов, голый до пояса, попрыгал немножко (прыжки эти неприятно отдались в подбитом глазу), поприседал, затем выбежал на дорогу, пробежал неторопливой рысцой вверх, свернул налево и завершил двухкилометровый круг во дворе, у колодца. Тут он проснулся окончательно, набрал воды в ведро, перелил его в огромный рукомойник из серого чугуна и стал умываться, сильно разбрызгивая воду. Постепенно к Зубову вновь возвращалась ясность мышления, которую он значительно подрастерял в последнюю неделю, с того самого момента, как уехала партия.
Остался только он да груда серых ящиков, обитых по углам железом. Но как прошли эти дни с той минуты, когда отвалил пароход, он не помнил. Они, эти сто часов, не то что прошли — они пролетели, промчались, пронеслись в его жизни со скоростью света, оставив в памяти запах цветов, ссадины на руках, обжигающий холод росы, свежесть ранних зорь… В то стремительное и короткое мгновенье, в котором исчезло несколько суток, было, в сущности, лишь одно — шесть букв, которые складывались в одно-единственное в мире слово. И только это слово — «Марина» — мог бы вспомнить Зубов, но у него не было времени на воспоминания. Это слово имело особый цвет и особый запах, оно звучало каждый раз по-разному, но с каждым разом все прекрасней. Если отвлечься от абстракций, которыми влюбленные забивают себе голову, можно было бы сказать, что Зубов немного свихнулся, сам же он говорил, что до смерти влюблен, что, впрочем, кажется, одно и то же.
«Истинная страсть молчалива», — изрек мудрец. Зубов не знал об этом, ему казалось, что это его собственное открытие. Возможно, так оно и было, если справедливо, что в области чувств каждому приходится открывать все заново.
Так прошли эти дни, и было у них лишь начало. Началом был пароход, боком отваливающий от холмогорской пристани, лица, постепенно терявшие привычную четкость очертаний, грифельная полоска воды, растущая с каждым мигом, спина Юрки Веденеева, не глядевшего на берег, и последние слова, которые крикнул Борис Михайлович: «Не скучай!» — с той минуты ничто уже не отвлекало его, ничего не оставалось в его сознании, кроме всепоглощающего слова «Марина».
Только сейчас Зубов стал потихоньку приходить в себя. Любовь — как вода. На первый взгляд — ничего страшного. Но есть в ней незаметные подводные течения — холодные и горячие, есть рифы, отмели, подводные скалы и прочие прелести. Зубов чувствовал, как его подхватила огромная волна, и главное было — не потерять окончательно голову. И так уже столько времени он провел без руля и ветрил, теперь уместно было прийти в себя и подумать: что же делать? Когда человек может утонуть, главное — держать голову над водой.
Так и Зубов решил поступить: именно сегодня вынырнуть, поднять голову над потоком и осмотреться — куда же их несет?
Но прежде чем говорить о чем бы то ни было, надо было сделать еще одно дело.
Привычки приобретаются легко, значительно труднее от них избавиться. Кусты диких роз на кладбище за последнее время значительно поредели. Но Зубов помнил еще одно, как он говорил, месторождение — в лесу, километрах в четырех, Туда он и отправился. Через два часа он уже подходил, крадучись, к заветному крылечку. Без звука открыл дверь, поднялся по винтовой лестнице и вошел в комнату, прижимая колючие цветы к груди.
Девушка еще спала, и она не проснулась, когда Зубов положил охапку роз на столик у кровати. Несколько секунд он стоял и смотрел на лицо девушки, борясь с собой. Это было, конечно, самое прекрасное в мире лицо, и Зубов знал, что стоит ему прикоснуться губами к ее лбу — глаза ее раскроются, губы раздвинутся в улыбке и, освещенное этой улыбкой, лицо станет еще прекраснее. Но он справился с собой, хотя победа далась ему нелегко. «Вернусь, когда Марина уже встанет», — сказал себе Зубов и тихонько вышел. Он знал — еще минута, и он останется, плюнув на все самые благие и серьезные намерения.
Пыльной деревенской улицей он шел обратно. Солнце поднялось еще выше, ветра по-прежнему не было. В небе кружили стаи ворон, издали они походили на обрывки горелой бумаги. Вороны кружили, опускались, поднимались, громко каркали. Зубов шел, пришлепывая по пыли ботинками, и старался вернуть себе душевное равновесие, способность размышлять здраво.