НА ДЕВЯТЫЙ ДЕНЬ
Восьмой день шел дождь.
Палатка у просеки стала похожа на подбитую камнем ворону, которая беспомощно топорщит перья на мокрой траве. Крыша палатки провисла, и по углам беспрерывно сочилась вода. Сапоги не просыхали, спальные мешки были насквозь сырыми, а плащи приходилось то и дело выжимать.
Рабочие ушли на второй день. Евгений Тузов, старшо́й, высокий узкоплечий мужик с большими, красными, как у прачки, руками, сказал тогда Зубову, отводя взгляд своих маленьких глаз:
— Геннадий Иванович, надо уходить. Надолго задождило. Когда так — поднимутся болота, вовсе не выберешься.
Зубов все смотрел и смотрел на Тузова, а тот в свою очередь снова и снова отводил взгляд и как-то полувиновато, но упорно моргал белесыми ресницами.
Зубов был оставлен за начальника. Формально он мог бы потребовать, чтобы рабочие остались с ними, но работа была закончена, оставалось только вывезти буровое оборудование, инструменты и палатки, а для это-то нужны были скорее лошади, а не люди. Поэтому Зубов сказал:
— Ладно. Идите. Только, передайте начальнику, чтоб не забыл про нас.
— Передам, — сказал Тузов. — А может, вы записку напишете?
— Чего писать, — сказал Зубов. — Сам знает, как тут…
И рабочие ушли.
Узнав об этом, Юдин сказал:
— Ладно… Хлеба и так мало.
В ответ на это Федя пробурчал:
— Его совсем уже нет, хлеба-то.
И тогда, не выдержав, вмешалась Зина:
— Хватит вам хлеба. Еще две буханки есть и пшена с килограмм. И мясо.
— А сахар, а чай? — возразил Федя, и его пугачевская бородка сердито дернулась.
Зубов не выдержал и хмыкнул. Тогда Федя взглянул на всех злыми глазами, плюнул и ушел к себе. Зубов присел на нары и сказал в раздумье:
— Может, и нам стоило б отсюда… а?
— Чего? — не понял Юдин.
Зубов пояснил:
— Ну, тоже… уйти, допустим. Все сложить, прикрыть палаткой. Людей здесь нет — кто возьмет? Конечно, что сможем — с собой унесем, а остальное…
Юдин внимательно рассматривал его.
— А ты, похоже, не из самых храбрых, — сказал он с улыбкой.
Зубов осекся. Потом быстро поднял глаза и сказал:
— Ну ладно… герой. Зина здесь…
— Я могу выйти, — сказала Зина и как-то странно посмотрела на Зубова, но тот не произнес больше ни слова, хотя на лице Юдина была все та же улыбка.
С тех пор Зубов больше молчал. Все последнее время ему не везло. Во-первых, у него зверски текли сапоги. Во-вторых, он понял, что Юдин нравится Зине. Поэтому ему все страшно осточертело, и он не мог уже дождаться, когда они смотаются отсюда. Он считал, что четырех месяцев, проведенных здесь, больше чем достаточно, чтобы узнать все о романтике. Он узнал все, и теперь он хотел помыться в бане.
Самым утомительным было то, что вся работа закончилась. В первый день дождя они наслаждались бездельем, то и дело засыпая под монотонный шум воды. Весь следующий день они играли в преферанс, и Зубов проиграл двадцать пять рублей, а выиграл, конечно, Юдин. И ушли рабочие. На другой день Юдин, заготавливая дрова, прорубил ногу до кости. Зубов чуть не упал в обморок, увидев лужу крови, и не входил в палатку до тех пор, пока Федя и Зина, движимая любовью, не промыли страшную рану йодом и не обмотали юдинскую ногу всеми имевшимися бинтами. Дальше события развивались как в плохом кинофильме. На четвертый день медведь уволок мясо. Они держали это мясо в ведре, а ведро поставили в ручей. Ручей назывался как-то странно — Чарус. Вода в нем ледяная, из родников, и мясо в ведре, приваленном сверху камнями, могло пролежать очень долго.
Так вот, на четвертый день медведь сожрал все мясо. Зубов сам видел сплющенное ведро, которое Федя нашел в пятидесяти метрах от ручья, а на ведре — следы когтей. Ведро было инвентарным имуществом, поэтому они принесли его обратно и бросили у палатки. От начальника не было ни слуху ни духу, а дождь все шел. Температура у Юдина была очень высокая, но он не жаловался и, когда был в сознании, читал Зине стихи.
На пятый день Федя не выдержал и поплелся на Черное озеро ловить рыбу. Как он потом рассказывал, он разыскал там какой-то плотик и на нем поплыл вдоль берега, отталкиваясь шестом. Но плотик был мокрый, и Федя, поскользнувшись, рухнул в воду как был — в плаще, сапогах, ватнике. Он, конечно, тут же вылез и, матерясь, потрусил домой, но добрался до палаток только через два часа и с тех пор только охал, ахал, чихал, сморкался, растирал поясницу и, ссылаясь на свои пятьдесят четыре года, отказывался что-либо делать. Единственное, на что он еще согласился, — это растапливать печку, что стояла у них в палатке. Это была старая бочка из-под бензина, к которой Тузов приладил самоварную трубу, специально принесенную им для этой цели из деревни. Когда печка раскалялась, в палатке становилось парно, как в бане, но зато можно было просушить носки и портянки.
Но по-настоящему плохо стало только на шестой день. Толя Юдин все время лежал в своем спальном мешке, накрытом двумя — его и Зубова — одеялами, и просил пить, и Федя поил его кипятком, настоянным на каких-то травах. Хуже всего было, пожалуй, Зине, но последние дни она говорила еще меньше Зубова и только меняла Юдину компрессы. Щеки у нее ввалились, глаза стали еще больше, даже глядеть на нее было больно, а Зубов что хочешь сделал бы для нее, да ведь что он мог сделать… На восьмой день доели пшено. В этот день Федя не вылез, как обычно, из палатки. Зубов заглянул к нему и испугался: в полумраке он увидел одиноко торчащую Федину бородку.
— Федя, — затормошил его Зубов, — Федя… ну что же это ты… ну…
— Плохо мне, — сказал Федя.
Зубов в отчаянии поглядел на него: что же делать? И Федя тут же забормотал: «В деревню идти, в Койдокурье… ты знаешь, как идти».
Зубов закивал головой: знаю. В том-то и дело, что он знал.
— Там болото теперь как море, — сказал он. — Представляешь?
Федя молчал.
Что делать, что делать? Зубов был в смятении. Больше всего смущало его то, что сам он чувствовал себя хорошо. Чуть-чуть, может, хуже обычного. Тощий и жилистый, он и прежде, бывало, мог почти не есть по два-три дня. Сейчас, конечно, ему тоже хотелось есть, но это было вполне терпимо, и он чувствовал себя виноватым, что у него все в порядке. Ему хотелось бы, чтобы и у него что-нибудь заболело или что-нибудь с ним случилось, но у него ничего не болело и ничего не случалось, и даже внешне он не очень изменился. И ему надо было отвечать и решать за всех.
Отвечать…
Больше всего в жизни Зубов не любил командовать и принимать решения. Ну еще куда ни шло, если бы дело касалось его одного, но тут… И почему это начальник оставил заместителем именно его? И вот надо что-то делать. Но что?
У них была лошадь. Старая кляча, которая называлась Орлицей. Она стояла под навесом и, когда Зубов подошел к ней, посмотрела на него грустным черным глазом. Зубов не раз читал, как люди пристреливали своих лошадей и съедали их, но сейчас, стоя возле, он понял, что он не принадлежит к числу этих людей.
К тому же лошадь была колхозная.
Да, тут было над чем задуматься. Он сидел на ящике возле кобылы. Ему надо было сосредоточиться и придумать какой-то выход, но вместо этого в голову лезла всякая чушь — например, то, что у лошади очень длинные ресницы. С трудом ему удалось избавиться от лошадиных ресниц, и он стал думать. «Вот, — думал он, — какая ситуация. Героя бы какого-нибудь на мое место. Этот бы сразу нашел выход. Он, наверное, не колеблясь, убил бы Орлицу и накормил всех. Или застрелил бы лося — у героев всегда под рукой тьма-тьмущая лосей. А если не лося, то медведя. Или тетерева. Или кого-нибудь еще. А всего вернее, он, не раздумывая ни минуты, сходил бы в Койдокурье…»
Потом он подумал: стрелять мне не из чего.
Потом он подумал: а может, сходить? Но едва он представил себе весь путь — по лесным тропинкам, через завалы и болота, под проливным дождем, — как почувствовал, что идти он не решится. И хотя он понимал, что иного выхода нет и что, хочет он этого или нет, ему придется идти, но это свое понимание он старался не замечать, он засунул его поглубже, а сверху набросал всякой дряни. И после этого поплелся в палатку. Лошадь смотрела ему вслед, моргая.
А Зина даже не взглянула на него. Она поправила полотенце на голове у Юдина и осталась сидеть как сидела, маленькая, похожая в своем ватнике на беззащитного воробья. Скулы у нее были обтянуты, а глаза стали совсем как две плошки. Возле нее лежала книга: А. С. Пушкин. «Сказки».
«У лукоморья дуб зеленый», — прочитал Зубов. Слова медленно повисли в воздухе и остались там. Тогда он положил книжку и вышел. Нарубил дров. Разжег огонь в бочке. Сидел, подбрасывал щепки. Вскипятил чай, отнес Феде. Потом хотел напоить Юдина, но Зина сказала: «Я сама».
Дождь все шел.
В эту ночь он не спал. Иногда забывался на час, но потом снова лежал с открытыми глазами и думал. Зина лежала справа от него, посередине, между ним и Юдиным. Под утро ее дыхание стало таким слабым, что Зубов моментально вспотел от страха: что с ней? Он с трудом сел в мешке, зашарил руками, нашел Зинину голову, пригнулся, напрягая слух…
— Ты… чего тебе надо? — крикнула Зина, проснувшись.
У Зубова отлегло от сердца.
— Я… — начал путано объяснять он, — понимаешь…
Зина молчала. Она часто дышала.
— Зина, — сказал он и вдруг услышал, что она плачет. — Зина, что с тобой? Зина…
В эту же минуту Юдин сказал за его спиной:
— Зубов, ты сволочь. И знай, что тебе это так не пройдет, трус поганый…
У Зубова что-то оборвалось внутри. И голова стала пустой и легкой. И все стало безразлично. Он вылез из мешка и стал одеваться. Он долго не мог попасть ногой в сапог, но в конце концов справился и с этим. Зина и Юдин молча глядели на него.
Зубов натянул ватник и плащ. Он делал это неторопливо.
— Ты куда это? — спросил Юдин. Голос у него был виноватый.
Зубов, не отвечая, застегивал плащ.
— Не будь идиотом, — сказал Юдин.
Но Зубов не слушал его. Он смотрел на Зину, словно ожидая от нее чего-то, но она не произнесла ни слова. Тогда Зубов вышел. Выйдя, он заглянул в палатку напротив и позвал: «Федя!» И еще раз: «Федя». И еще раз очень громко: «Федя! Ты живой?»