Изменить стиль страницы

3

Письма к жене, вытянутые в хронологическую цепочку, можно рассматривать как своеобразный дневник Пушкина. Они — подробные отчёты о прошедших днях и о событиях того дня, когда пишется письмо. В 1834 г., когда Наталья Николаевна уехала из Петербурга в Полотняный завод, Пушкин вёл дневник. Записи в дневнике и куски писем часто совпадают. Так, например, 16 апреля, на другой день после её отъезда, Пушкин записывает: «Вчера проводил Наталью Николаевну до Ижоры. Возвратясь нашёл у себя на столе приглашения на дворянский бал и приказ явиться к графу Литте. Я догадался, что дело идёт о том, что я не явился в придворную церковь ни к вечерне в субботу, ни к обедне в вербное воскресенье. Так и вышло: Ж.<уковский> сказал мне, что государь был недоволен отсутствием многих камер-геров и камер-юнкеров, и сказал: если им тяжело выполнять свои обязанности, то я найду средство их избавить. Литта, толкуя о том же с К. А. Нарышкиным, сказал с жаром: Mais enfin il у a des règles les fixes pour les chambellans et le gentilshommes de la chambre. На что Нарышкин возразил: Pardonnez moi, ce n’est que pour les demoiselles d’honneur» (Но наконец есть же определенные правила для камергеров и камер-юнкеров. <...> Извините, это только для фрейлин (игра слов: règles по-французски имеет два значения — правила и регулы)).

Ср. в письме от 17 апреля: «Третьего дня возвратился я из Царского Села в 5 часов вечера, нашёл на своём столе два билета на бал 29-го апреля и приглашение явиться на другой день к Литте; я догадался, что он собирается мыть мне голову за то, что я не был у обедни. В самом деле, в тот же вечер узнаю от забежавшего ко мне Жуковского, что государь был недоволен отсутствием многих камер-геров и камер-юнкеров и что он велел нам это объявить. Литта во дворце толковал с большим жаром, говоря <…>» (далее следует почти дословное изложение диалога между Литтой и Нарышкиным).

В письмах и в дневнике одинаково отражены события общественной жизни и светские пересуды, новости о друзьях и знакомых. Здесь и присяга наследника, и «милости», оказанные по этому поводу, дворянский бал (тот самый, билеты на который Пушкин получил 17 апреля; на бал он не пошёл, но описал подробно всё, что слышал о нём и видел сам, проходя мимо дома Нарышкина, куда подъезжали кареты), смерть Кочубея (государственного канцлера и родственника Н. К. Загряжской), смерть воспитателя наследника Мердера и смерть Аракчеева, приезд в столицу прусского принца (Фридриха-Вильгельма), отъезд царя в Царское Село, отъезд в Италию Мещерских и Софьи Карамзиной, неудавшийся парад и наказание, которому подвергся из-за этого наследник, карточные проигрыши и выигрыши, беременность и роды А. О. Смирновой и др.

Письма к жене и дневник не только повторяют, но и взаимно дополняют друг друга. Так, в дневнике Пушкин записывает: «Мердер умер, человек добрый и честный, незаменимый. Великий князь ещё того не знает. От него таят известие, чтоб не отравить ему радости (совершеннолетия и принятия присяги. — Я. Л.). Откроют ему после бала 28-го. Также умер Аракчеев, и смерть этого самодержца не произвела никакого впечатления»; вот те же известия в письме: «Мердер умер; это ещё тайна для в.<еликого> князя и отравит его юношескую радость. Аракчеев также умер. Об этом во всей России жалею я один — не удалось мне с ним свидеться и наговориться» (22 апреля 1834 г.).

Но вот Пушкин пожалован в камер-юнкеры. Хорошо известны угрожающие слова, записанные им в дневнике: «Так я же сделаюсь русским Dangeau» (Акад., XII, с. 318). Мемуары маркиза де Данжо (1638—1720), одного из приближённых Людовика XIV, Пушкин воспринимал как, документ обличительный.[565] Обличительный характер носят и записи Пушкина, относящиеся к императору, быту двора, его портреты отдельных вельмож, характеристики верхов дворянства, неспособных к подлинной государственной деятельности.

Обличительные, негодующие высказывания в адрес императора и двора находим и в письмах к жене. Теперь поэт сам включён в орбиту придворного быта, придворного ритуала, и отношение его к собственному званию камер-юнкера — это наиболее значительная тема в обличениях «русского Данжо». Камер-юнкерский мундир для него — «шутовской кафтан»: «Умри я сегодня, что с Вами будет? мало утешения в том, что меня похоронят в полосатом кафтане, и ещё на тесном Петербургском кладбище, а не в церкви на просторе, как прилично порядочному человеку» (около 28 июня 1834 г.). И в другом письме: «Хорошо, коли проживу я лет ещё 25; а коли свернусь прежде десяти, так не знаю, что ты будешь делать, и что скажет Машка, а в особенности Сашка. Утешения мало им будет в том, что их папеньку схоронили как шута, и что их маменька ужас как мила была на Аничковских балах» (около 14 июля 1834 г.).

10 мая 1834 г. Пушкин узнал, что его письмо к жене с описанием присяги великого князя было перлюстрировано и копия его была показана императору. В дневнике он записал: «Государю неугодно было, что о своём камер-юнкерстве отзывался я не с умилением и благодарностию. Но я могу быть подданным, даже рабом, но холопом и шутом не буду и у царя небесного. Однако какая глубокая безнравственность в привычках нашего правительства. Полиция распечатывает письма мужа к жене и приносит их читать царю (человеку благовоспитанному и честному), и царь не стыдится в том признаться — и давать ход интриге, достойной Видока и Булгарина» (запись 10 мая 1834 г.).

Оскорблённые чувства, раздражение прорываются и в письмах Пушкина. Он настойчиво напоминает жене о перлюстрировании писем — не только для того, чтобы она поняла, почему в его письмах меньше «нежных и любовных» слов, но чтобы унизить чиновников, занимающихся перлюстрацией, и более всего — царя, читающего чужие письма: «Я не писал тебе потому, что свинство почты так меня охолодило, что я пера в руки взять был не в силе» (3 июня 1834 г.); «На того (царя. — Я. Л.) я перестал сердиться, потому что, toute réflexion faite <в сущности говоря), не он виноват в свинстве его окружающем. А живя в нужнике, поневоле привыкнешь к <----->, и вонь его тебе не будет противна, даром что gentleman» (11 июня 1834 г.); «Мысль, что мои (письма. — Я. Л.) распечатываются и прочитываются на почте, в полиции и так далее (т. е. царём. — Я. Л.) — охлаждает меня, и я поневоле сух и скучен» (30 июня 1834 г.); «Жду от тебя письма об Ярополице. Но будь осторожна… вероятно и твои письма распечатывают: этого требует Государственная безопасность» (8 июня 1834 г.).

Письма и дневник поэта имеют и несомненное конструктивное сходство (конечно, если отбросить обусловленные жанром обращения к адресату). В письмах, как и в дневнике, бытовые факты и события, душевные излияния и эмоции перемежаются анекдотом, портретом, бытовой зарисовкой, эпизодами светской и придворной жизни. И в письма, и в дневник органично входят материалы, которые сам Пушкин определил как, «… записи всего, что ни попало… мыслей, замечаний литературных и политических, сатирических портретов и т. п.» (Акад., XI, 59), т. е. как своего рода выборки из писательской записной книжки. Группу таких «выборок» он напечатал в «Северных цветах» Дельвига на 1828 год.[566] В 1835 г. подобные материалы, т. е. размышления, наблюдения, портреты современников, Пушкин начал складывать в особую папку с надписью «Table-talk» («Застольные беседы»).

П. В. Анненков, издавая сочинения Пушкина, поместил «Table-talk» в раздел «Записки Пушкина». О замысле «Записок», который Пушкин лелеял всю жизнь, Анненков писал: «Мы позволяем себе думать, что недаром Пушкин сберегал в своих бумагах и записных тетрадях такой богатый автобиографический материал, такую громаду писем, заметок, документов всякого рода и проч. Пушкин не отступал до самой смерти от намерения представить картину того мира, в котором жил и вращался».[567] Уничтоженные записки Пушкина должны были, по мнению Анненкова, раскрыть «черты его домашней жизни», «историю его души» и в то же время изобразить верную картину эпохи. «Публика, — писал он, — имела бы такую картину одной из замечательнейших эпох русской жизни, которая, может быть, помогла бы уразумению нашей домашней истории начала столетия лучше многих трактатов о ней».[568] Слова Анненкова о письмах как материалах для «уразумения нашей домашней истории» сочетаются с отзывом Пушкина о романах В. Скотта: «Главная прелесть романов W.<alter> Sc.<ott> состоит в том, что мы знакомимся с прошедшим временем <...> домашним образом». И дальше: «…ce qui nous charme dans le roman historique — c’est que ce qui est historique est absolument ce que nous voyons» (…что меня прельщает в историческом романе, это то, что всё историческое в нём совершенно подобно тому, что мы видим) (Акад., XII, 195).

Наиболее значительные материалы для «истории души» поэта и для «уразумения нашей домашней истории» содержат письма Пушкина к жене. В дневнике и в «Table-talk» преобладают анекдоты исторические, в письмах — бытовые. Встреча на почтовой станции с городничихой, которая приняла Пушкина за станционного смотрителя (письмо от 2 сентября 1833 г.), поездка в дилижансе в Москву, когда один путешественник читает другому «Ивана Выжигина» (письмо от 8 декабря 1831 г.), беседа с болдинской крестьянкой, пришедшей к Пушкину жаловаться, что её сына «записали в выблядки», хотя она родила только через тринадцать месяцев после того, как мужа отдали в рекруты (письмо от 15 сентября 1834 г.) и многие другие эпизоды — всё это давало возможность взглянуть на эпоху «домашним образом». Некоторые из этих эпизодов (например, путаница с городничихой) содержат остов сюжетной схемы, готовый материал для небольшой новеллы.