Изменить стиль страницы

Главный художник, разнежившись в роскоши, объевшись деликатесами, поспав чуть ли не на царской, в его представлении, постели, окончательно уверовал, что ему не грозят никакие опасности… Предстоит, видимо, работа, либо слишком срочная, либо сугубо секретная, потому и поселили здесь…

И в самом деле, вечером шестого марта ему вручили выполненный цветными карандашами набросок, сказали, что нарисовано лично товарищем Рюминым, подлежит детальной проработке на эскизе тушью и акварелью, и более ничего. Сделать надо завтра, к обеду, в трех экземплярах…

Было утро седьмого марта. Художник читал газету. Эскизы были почти готовы, недоставало деталей…

Митинг профессоров, преподавателей и студентов юридического факультета Московского университета проходил — по графику — в Коммунистической аудитории; текст Обращения выслушали стоя, а затем выступал старшекурсник, фронтовик Боря Зеликсон, он говорил красиво, с благородным гневом…

Соня торопливо прошла несколько остановок — кажется, на работу не опоздает, — неподалеку от проходной еще открыт был киоск «Союзпечати», газеты, конечно, расхватали, останавливаться же у витрин Соня боялась… Киоск закрывался, но продавщица с вековечно печальными глазами сказала Соне: «Душенька, аидише мэйдл, — еврейская девочка, перевела для себя Соня, — возьми, душенька, этот поганый листок, и пускай будут прокляты их дети, а ты сохрани своих, будь они здоровы, детей».

На проходной ее пропуск долго изучали, сравнивали фотокарточку с «личностью». В цехе Соня обошла, как полагалось, вверенную ее попечению линию — на Соню смотрели по-всякому — и, сделав обход, спряталась за коробками с готовыми изделиями, здесь ее нашла сменный мастер Нинуля Иванова, целовала, приговаривала: Сонька, не вздумай скулить, распускать слюни… А после позвал начальник цеха, отбывший после гитлеровского плена еще несколько лет в советских проверочных лагерях, великий трус, попросил тоже: не волнуйтесь так, Суламифь Ефимовна, будем надеяться, будем надеяться…

Главный режиссер, как и его коллега, Художник, получил соответствующие указания и, понимая бесполезность сопротивления и жаждая как можно скорее отделаться, попросил только два часа, чтобы внести в сценарий предписанные изменения.

Детскому писателю по телефону посоветовали в течение ближайших суток не отлучаться из дому: он может понадобиться товарищу Рюмину в любой момент.

Такую же просьбу передали Спортивному комментатору.

А Публицисту никто оттуда не звонил, поскольку процесс обошелся без него, общественного обвинителя. Но его имя оставалось на Обращении, сотни тысяч людей, миллионы читали, видели его всем известное по годам войны имя, и это приводило Публициста в отчаяние; он просил убрать подпись — отказались.

В производственных мастерских Московского отделения Художественного фонда срочно завершали последние детали оформления Красной площади для демонстрации в день 8 Марта.

Столярный цех киностудии «Мосфильм» чуть не в полном составе занимался унизительным для мастеров высокой квалификации делом: ошкуривал бревна, проходил по ним деревенскими наструга ми, а художники-декораторы с помощью паяльных ламп выжигали на свежо пахнущих столбах произвольные узоры, покрывали бесцветным лаком.

Автомобильный батальон заканчивал тренировки, они в последние дни слегка изменились: не к прямой, а к выгнутой стенке пришвартовывались открытыми задними бортами автомобили «ЗИС» — шестнадцать машин, разделенные на две равные группы.

Холмогоров — у него был отгул после ночного дежурства — вынул из ящика газеты, удивился чистым страницам, развернул, прочитал раз, другой, быстро оделся и рысцой отправился к «Союзпечати». Киоскерша его знала, и, конечно, у нее сыскался в заначке экземпляр.

Из письменного стола — ящик на запоре — вынул свою «Летопись безумного государства», заполнялся уже третий альбом. Перечитал собственные стихи, поставленные эпиграфом, поэзии тут нет, конечно, однако…

В этом безумном мире

Дважды два — не четыре,

И у подвижных планет

Орбит, оказалось, — нет.

Лошадь, привычна к овсу,

Аппетитно жует колбасу,

Волга впадает не в Каспий,

Солнцем зовут — ненастье.

В мире безумном этом

Тьма именуется светом,

Правдой числится — ложь,

Лишь масло здесь режет нож.

Каждый — и весь народ —

Задницей ходит вперед.

В радуге — пять цветов,

Кошки пугают псов.

В мире этом безумном

Глупца объявляют умным,

Лапоть зовут сапогом,

Друга народа врагом…

Обращение к евреям, вырезанное из газеты, в альбом не помещалось, он раскроил на колонки, аккуратно подогнал, выровнял куски, приклеил Правительственное сообщение о приговоре. На сообщение о демонстрации в честь Женского дня внимания не обратил, не придал значения.

После он еще и еще перечитывал наклеенные документы… Среди троих русских мог оказаться и он… Может быть, спасло то, что вождей лечить не приходилось. Или — слепой случай… Господи, какой ужас. И какой позор для нас, российской интеллигенции. Никто не поднял голоса протеста, все молчат, все. А ведь именно ей искони было присуще бескорыстное стремление стать на защиту слабых, угнетенных, несправедливо преследуемых, именно она шла в тюрьмы, в каторгу, на плаху, заведомо зная, что практической пользы от этого не будет никому… А мы сейчас молчим, и даже кое-кто одобряет… Стыдно…

В камеры подземной Лубянки вместе с завтраком принесли газетные оттиски. После того, как их принесли, надзиратели остались у дверей камер, глазки не закрывались. Узнав из газет о суде, которого не было, о вынесенном приговоре, пятеро евреев и трое русских — врачи-вредители, шпионы, убийцы, гады — на виду равнодушных стражей сперва как один окаменели; после они писали письма, плакали, отворотясь к стенке, бились головой, метались по узким помещениям, засыпали патологическим сном, взывали о пощаде и, зная, что им терять нечего, проклинали вслух неведомо кого. Тренированная и тщательно проинструктированная охрана безмолвствовала, в ее задачу входило единственное: наблюдать, чтобы гады не покончили самоубийством.

Дело Бейлиса, дело Бейлиса, бормотала местечковая, не шибко-то образованная Циля Вулфовна Лифшиц, спешно укладывая в купленные Соней рюкзаки жалкие, но такие дорогие вещи: тоненькое золотое колечко, нитку фамильного мелкого, дешевого жемчуга, царский червонец, полученный дедом за солдатскую службу; укладывая простыни в тщательных заплатах, наволочки, платьишки, ночные рубахи, носки, ложки-вилки, миски, кружки… Дело Бейлиса, дело Бейлиса, бормотала она и порывалась позвонить сестре и сыну и боялась звонить…

Как повелось в последние дни, Сережка встречал Соню у метро «Электрозаводская», неподалеку от заводской проходной. Они кидались друг к другу и радовались. Соня смеялась, рассказывала о своих делах, он — о своем. Так было и сегодня — ни словом не обмолвились о том, что в газетах. Они все понимали, ужас навис над ними, и невозможно было говорить об этом, нужны были взгляд, прикосновение, объятие на виду у всех… Они шли по длинному низкому Рубцовскому мосту через Яузу, шли, обнявшись, останавливались, целовались…

Художник настаивал: исправленные эскизы он представит товарищу Рюмину лично. Генералу с дачи позвонили, он согласился.

Встретил едва ли не приветливей обычного, сперва коньяк, кофе, комплименты, вопросы о семье, о том, удобно ли на даче. И, наконец: ну-с, посмотрим, как там у вас получилось…

Туго натянутые на доски листы ватмана. На каждом полотнище, что свисали с карнизов бывших торговых рядов напротив Мавзолея, на этих красивых, красных, революционных полотнищах посередине броско выписаны белые круги с черной свастикой в центре. И на рукаве мундира Генералиссимуса на портрете изображена была повязка с той же свастикой.

«Ну, что ж», — спокойно сказал Рюмин.

Он позвонил, вошли двое — знакомые, из тех, что почтительно сопровождали по светлому рюминскому коридору.

Убрать, кратко велел Рюмин, поведя головой в сторону Художника.

Те поняли без пояснений.

Он сидел за столом и возводил поклеп на себя, профессор, доктор наук, полковник медицинской службы, фронтовик, орденоносец, член партии с 1920 года, ведущий специалист Кремлевского лечсанупра Холмогоров Николай Петрович, русский, не привлекавшийся, не состоявший… и так далее…

«Внимательно ознакомившись с Обращением к советским евреям, считаю долгом поставить в известность, что на самом деле являюсь, — он остановился, призадумался, вспомнил, как жена шутила в молодости, переводила его имя, отчество и фамилию на еврейский, написал, — Бергманом Колманом Пинкусовичем, а документы, послужившие затем основанием для выдачи удостоверения личности, похитил у красноармейца, убитого в бою под Псковом и Нарвой, где родилась могучая Красная Армия во главе с великим полководцем товарищем Сталиным. По ложным документам и под чужой фамилией я вступил в ряды большевистской партии, под этим чужим именем русского человека я, еврей, Колман Бергман, прожил всю сознательную жизнь. Пламенный призыв соплеменников-евреев пробудил совесть…»

Сталин ходил по комнатам кунцевской дачи. А там, в Кремле, в его служебных апартаментах, опробовали в последний раз новейшую аппаратуру опытного производства…