Изменить стиль страницы

— К Татьяне в педучилище, — невинно пояснил Ковалев.

Желанов через бинтовую прорезь полоснул по нему короткой очередью.

— Но седьмого вечером такая завируха поднялась, что стало страшно из хаты нос высунуть. Мороз скрипит, снег валит, ветер воет… Ну, прямо скажем, такое закрутилось… Решил перегодить денек — может, утихнет, думаю. Нет, еще хуже. Вижу, Никополь остается недостижим. Жалко, конечно, но что тут попишешь? Жду утра десятого. Одиннадцатого на занятия и уж тут откладывать некуда. Наступает утро. Вы сами знаете, какой был день десятого января… Вообще-то, когда в окно смотрел из хаты, буран казался, скажем так, не таким уж и страшным. Я даже уши не опустил у шапки: через село идти, смеяться станут — летчик, мол, укутался, как ночной сторож. Но как вышел на улицу — ветер как грохнул мне в грудь, мороз как рванул за уши! Да и людей не видать: в такую погоду хороший хозяин собаку, скажем так, не выгонит со двора. Отошел я сколько-то, догоняет меня мать. «Обождал бы дня два, объяснишь там начальству, неужто оно не поймет?». Начальство-то поймет, говорю, только, скажем так, при чем тут начальство? Я человек военный и если, чуть что, буду не точен, то просто перестану себя уважать… В селе было еще ничего, а вот как в поле вышел… Ветер, снежная пыль в глаза, дорогу перемело. Согнулся я в три погибели, голову вперед — и плыву. Сам удивляюсь, как с направления не сбился. Куда ни глянь, ничего не видать — вьюга, да над глазами еще целые куски льда образовались. Попробовал я их отодрать, намертво примерзли… Уже и времени счет потерял, стало казаться, что я здесь, среди этой снежной круговерти, испокон веков и как будто я один на Земле. Ох, и страшно стало. А еще больше боялся, что на поезд опоздаю… Начало темнеть. Почему-то мне казалось, что иду правильно. Откуда такая уверенность, понятия не имею. Но если б я ее потерял, то, скажем так, не дошел бы… Плелся я плелся и вдруг ударился обо что-то головой. Свалился — и сил нет подняться. Полежал сколько-то, приподнялся, гляжу — хата. Постучался. В хате одна старушка. Ну, запричитала, конечно, как над покойником, раздела меня. Стала снимать ботинки — не снимаются. Помог я ей, кое-как стянули. Глянул на ноги — опухли, белые. Ясно, обморозил. Старушка напоила меня горячим лаем, постелила постель. «Ложись, — толкует, — а я пойду с медпункта фершала приведу». — «А сколько до станции?» — «Да верст пять будет». — «Ну, так я еще успею». Старушка поглядела-поглядела на меня жалостливо и говорит: «Эх, солдатики вы мои! Когда ж это все кончится?» С тем и отпустила. Дала мне валенки, укутала платком, хотя от платка я и отбивался: что, в самом деле, как француз на старой Смоленской дороге… Идти стало еще трудней. Лучше бы не заходил в хату. Ноги не слушаются, в глазах темнеет…

Вася умолк и долго вхолостую шевелил губами. Потом махнул рукой.

— В общем, пришел на станцию часа в четыре утра. Обидно стало — зачем торопился? Потом думаю: а товарняк на что? Сел на товарняк и к началу занятий прибыл в школу.

— Ну, а что толку? — сказал Трош. — На занятиях-то вы, виконт, все равно отсутствуете. Так уж лучше б сидели у матери за печкой и не объедали даром государство.

— Заткнулся бы ты, барон! — Манюшка аж вся передернулась. — Большой ты мастер все приводить к знаменателю. А — не все приводится.

Недели через две с Желанова сняли бинты и он, розово- и нежнокожий, явился на занятия. Лесин какое-то время поизучал его взглядом, задумчиво жуя губами, потом с некоторой торжественностью провозгласил:

— Приветствую вас, голубчик, сердечно от имени взвода и поздравляю с возвращением в строй! Думаю, ваш поступок заслуживает поощрения. Как командир взвода буду ходатайствовать перед командованием…

— Товарищ преподаватель! — взмолился Желанов, и его младенческая кожа заалела спелым помидором. — Я вас прошу…

— Ну, скромность — это похвально…

— Да не скромность! — в отчаянии перебил Вася. — Просто нельзя же этого делать, нельзя!

— Ну, голубчик, позвольте уж мне самому определять, что можно и что нельзя. — Неспокойные зрачки Лесина сердито заметались в орбитах. — Захаров, сегодня же комсомольское собрание! Повестка: «Твой комсомольский долг».

— Собрание можно, товарищ преподаватель, только что тут мусолить? Все равно как раздеть Желанова при всем честном народе. А это больше для бани годится, чем для комсомольского собрания.

Толик говорил негромко, не вставая и не поднимая головы, а последнюю фразу вообще прошелестел себе под нос. Лесин взорвался:

— Что вы там шепчете, как знахарка над приворотным зельем? Опубликуйте, пожалуйста, для всеобщего сведения!

— Да что, товарищ преподаватель… — Захаров встал. — Нечего тут обсуждать. Это раз. А второе — Желанов не комсомолец. Получится не очень-то: комсомольцы, равняйтесь на несоюзную молодежь!

На щеках Лесина заалели пятна. Он негодующе зажевал губами.

— Это как понимать? Почему не комсомолец? Захаров, почему не доложили?

— А что докладывать, товарищ преподаватель? — попробовал отбиться от несправедливого обвинения комсорг. — У вас есть списки, там все черным по белому.

Но Лесин был из тех командиров, что никогда не признают своих промахов. В любом своем упущении они считают виноватыми подчиненных.

— Нет! Обязаны были доложить! Ладно, садитесь, с вами я разберусь позже. — Он снова обратил свой взор на Желанова. — А вы, голубчик… Почему не вступаете?

— Ну… Так получилось, товарищ преподаватель… А какие претензии? Дело-то добровольное.

Он был прав, и все же в голосе его проклюнулась виноватинка.

— Добровольное, да. Но вы учитесь в летной школе… Завтра вам боевой самолет доверят… У вас что, принципиальные соображения? Несогласие с уставом?

— Да нет, полное согласие.

— Так в чем дело? А, голубчик? Биография у вас вроде чистая. Впрочем, назревает необходимость копнуть поглубже.

Желанов поник. Казалось, даже русая шевелюра его запылала розовым огнем, а на лицо горячо было смотреть.

— Копайте, — еле слышно промолвил он.

Наступила напряженная и неловкая тишина, насыщенная зловещей опасностью.

— Ось интересно получается, — нарушил ее Мотко. — То из Желанова чуть не героя зробылы, а то теперь, гляди, и в сукины сыны запишуть.

Послышался ропот. Лесин энергичным взмахом ладони смахнул его.

— Приступим к уроку. И так много времени отнял у нас Желанов.

На переменке Вася подошел к Захарову.

— Можно тебя на пару слов?

Они вышли из класса и поднялись на лестничную площадку, где никого не было.

— Я, чтоб и вправду не подумали, что, мол, у Желанова принципиальные соображения против комсомола… Просто не дозрел еще, прямо скажем…

— А что такое?

— В уставе же записано: бороться с пьянством, хулиганством, нетоварищеским отношением к женщине…

— Ну?

— Ну, с пьянством и хулиганством — ладно. Тут все в порядке. А вот насчет женщин, скажем так, пропащий человек… — Вася в смущении отковырнул от стекла кусок замазки. — У меня, знаешь, как в той песне, «и в Омске есть, и в Томске есть».

— Эх, жисть наша поломатая! Раз понимаешь, что это плохо, так наступи на горло собственной песне.

— Понимать-то я понимаю… Вообще, в принципе, конечно, это плохо, но… отстать от них — выше моих сил. Я как увижу красивую дивчину, так у меня, скажем так, всякое товарищеское отношение из головы вылетает! Значит, что ж? Вступи я в комсомол — и начнутся персональные дела, одно за одним, пока не вышибете из рядов. А кому это нужно? Лучше уж остаться несоюзной молодежью.

— Между прочим, в комсомоле мы сообща боремся со всякими такими вот… привычками, пороками… Помогаем друг другу избавиться…

— Знаешь, комсорг, я еще не готов бороться, — просительно сказал Вася и стал спускаться по лестнице.

— Я понимаю. — Захаров, насмешливо сморщив нос, пошел рядом. — Порок этот не очень-то обременителен. Тебе можно и потерпеть… Знаешь что? Бросай-ка ты Ваньку валять, «пропащий человек»! Не маленький уже, вон какая дубина вымахала!