Изменить стиль страницы

6

Канашов глядел на Аленцову, не отрывая глаз, завороженный ее угасающей красотой. С лица она сейчас была не той женщиной, которую он знал, любил, привык, как к родной, а будто это была девушка до замужества.

«Как скоро пролетело время, — подумал он. — Почти полтора года, как я ее знаю. Какое у нее свежее лицо, с нежным девичьим румянцем и ясные глаза с живой, насмешливой лукавинкой».

И только припухлые губы, которые так любил он целовать, сжаты и искривлены болью. Сейчас они подсинены холодом неумолимо надвигающейся смерти. Может быть, оттого лицо ее, то такое спокойное, то порой едва просветленное, выражало внутреннее напряжение, с каким она боролась со смертью.

Посиневшими, шуршащими губами, почти потом сказала она, гляди на Канашова:

— Напрасно, Миша, тебя не слушала, остерегалась нашей любви. Больше уже ничего не будет. Ни тебя, ни…

— Что ты, что ты, Нинуся! Мне никак нельзя без тебя. Понимаешь, нельзя!

Канашов приподнял ее голову с подушки, ощутив холодеющие шею и щеки. Она смотрела, не отрываясь, глазами, полными любви, в них заметно угасали признаки жизни. Он порывисто наклонился и поцеловал ее безвольные, стынувшие губы. В отчаянии прильнул щекой к щеке, снова поцеловал губы, глаза, лоб. Они похолодели. Как закат, угасал румянец щек, и они тускнели, становились матовыми, серыми.

«Умирает» — больно кольнуло в сердце, мгновенно пронеслась мысль. — Умирает. Что же мне делать? — спросил он себя, оглядываясь в пустой комнате. — Умирает».

Не в силах больше сдерживать себя, закричал:

— Нина! Нинуся! — И, обняв за плечи, приподнял ее. Она будто с немым укором безвольно покачивала головой, широко открыв испуганные глаза, затем отяжелевшая голова откинулась вправо, где он стоял, и на неподвижные, немигающие глаза стали сползать, как медленно спускающиеся шторы, потемневшие веки.

Канашов очнулся от внезапного потрясения, бережно положил ее на кровать, будто боялся разбудить. «Умерла, умерла. Все, все. Нет больше ее, нет! И не будет. Как она сказала: «Никогда». Не уберег я ее, не уберег».

Он сел на стул, который заскрипел под его тяжестью, охватил голову руками и тупо уставился в пол, боясь смотреть в ту сторону, где лежала она. Ему почему-то не верилось, что ее уже нет. Изредка приходила обнадеживающая мысль: «Вот она сейчас поднимет голову и скажет: «Я здесь, с тобой, Миша! Это мне просто было плохо. Ничего, милый, все будет хорошо». При этой мысли Канашов снова вскочил со стула и подошел к ней, взял ее холодные безвольные руки, и тогда слезы затуманили глаза.

«Неужели это все?» — в который раз спрашивал он себя и не находил ответа. Теплилась еще надежда, что, может быть, придут врачи, что-то сделают и она оживет, заговорит, улыбнется ему своей доброй улыбкой и скажет. Нет, она уже ничего не скажет.

Открылась дверь, вошел его адъютант, лейтенант Чубенко. И хотя Канашов стоял спиной к двери, он знал, что пришел именно Чубенко, так как услышал скрип его щегольских хромовых сапог. Сейчас этот скрип раздражал его, и он продолжал стоять, по-прежнему не оборачиваясь, хотя, чувствовал, что, если пришел в такое время адъютант, значит, что-то очень важное.

— Товарищ генерал, — тихим, извиняющимся голосом обратился он. — Вас срочно требует генерал Кипоренко. — И, помолчав, добавил: — Говорят, прорвались немецкие танки. Они пробиваются к окруженной армии Паулюса.

Канашов выслушал его доклад, не оборачиваясь. Как все это было неуместно именно сейчас, в эту тяжелейшую для него минуту жизни. Он обернулся и сказал:

— Идите, я сейчас!

Левая рука Аленцовой бессильно выскользнула из его руки. И тогда он вдруг окончательно понял, что она умерла. Он сложил ее руки, убрал с правой стороны лба темные локоны влево, как всегда делала она, поправляя волосы, прикрыл одеялом до подбородка, поцеловал в глаза и губы и вышел осторожно, на цыпочках из комнаты.

Когда он сидел в своем командирском танке и ожидал механика-водителя, мысли его невольно вернулись к Аленцовой. Его мучила одна загадка, которую сейчас ему хотелось непременно отгадать. «Почему она, умирая, стала помолодевшей и особенно красивой?» И тут вдруг вспомнился ему случай.

В начале лета этого года, когда они отступили к Волге, в одном селении, опаленном пожаром (он забыл его название), у разрушенного дома стояла обгорелая, с обуглившимся стволом, без единого листа акация. И цвела. Да, цвела летом. Аленцова первой обратила внимание на нее и показала Канашову. Ординарец начальника штаба, пожилой человек, в прошлом лесовод, объяснил им, что это извечно распространенное явление в природе — борьба за жизнь. Акация цвела — она боролась со смертью.

«Вот так же мужественно, до последнего дыхания боролась и Нина, напрягая все свои силы, — подумал он. — Поэтому и была она такая молодая и красивая».

* * *

Война с каждым днем и часом отнимала беспощадно у Канашова самых близких ему людей. И, может, поэтому, последнее время его чаще посещали сомнения, а иногда появлялось неверие в себя и свои силы. Сколько боевых товарищей, друзей, однополчан уже сложили головы! Родная земля заботливо оберегала своих сыновей в ту трудную для них минуту, укрывала в каждой яме, колдобине, овраге, прятала от воздушных хищников под раскидистыми шатрами зеленых лесов, реки преграждали путь тупым стальным коробкам вражеских танков. Земля принимала своих сыновей-воинов на теплую грудь, когда они валились, подкошенные усталостью, чтобы завтра снова идти навстречу солнцу» но смотреть от стыда только в землю. Сколько длинных, бесконечно длинных верст осталось за плечами. И нет ни одной, где бы не осталось могильного холмика. Война подобралась к нему вплотную, не раз угрожая ему смертью. Пока расплатился ранениями. Но она шла неотступно поводырем его судьбы и судьбы его близких и родных. Отца расстреляли немцы, родной его брат — комиссар — убит при атаке. Поднялся по старой привычке, как в гражданскую войну: «Вперед, за мной!», на немецкий пулемет. Его и срезала очередь. И вот самая близкая, любимая женщина, хлебнувшая сполна в личной жизни и на войне, дарованная Канашову на несколько часов женой, умерла у него на руках.

«Но все ли это жертвы, принесенные мною войне? Есть ли предел ее алчной жадности? Пока она идет по земле, жертвы ее неисчерпаемы. Значит, надо умнее воевать, чтобы скорее закончить ее нашей победой.

Горем полна наша родная земля, не я один несу ее тяжелый крест». Его размышления прервали пришедшие танкисты-разведчики. Они положили ему на стол фотографию — скрючившийся труп замерзшего Мильдера.

«Так вот он каков, мой постоянный противник. С ним я воюю уже второй год, а увидел впервые. Вот он, один из тех многих, кто служил верой и правдой Гитлеру, кто готовил офицерский корпус фашистской Германии к войне, а в скрытых дьявольских кухнях генштаба разрабатывал уничтожение й порабощение целых наций, народов мира. Вот он, один из тех, кто на своем пути сеял горе и смерть в Европе, а потом сжигал и стирал с лица земли наши города и села.

А что делали в это время мы? Чем занимались, о чем мечтали? Кто мы? Мы были разные. И мы — кто отвечал за организацию обороны страны, и мы — рядовые в войсках. Как все же мало сделал я тогда! Как мало проявил настойчивости, отстаивая новое, что приходило в военную науку и военное искусство, порождаемое второй мировой войной. Я всегда верил народу, нашему солдату и был убежден, что мы имеем более сильную армию, чем фашистская Германия.

Я был убежден, что мы должны хорошо знать наших вероятных врагов. А меня обвиняли в преклонении перед зарубежными авторитетами. Кто сейчас ответит за наши жестокие неудачи и поражения лета 1941 года? На чью долю достались муки и страдания тех месяцев? На долю армии и народа. А с кого спросишь за это?» Он закрыл глаза, и ему представились тысячи, десятки, сотни тысяч убитых, раненых, раздавленных на дорогах.

Канашов открыл глаза и сказал вслух:

— Да-а-а, далековато пустили их. Дальше некуда. К самому сердцу России подходили.

— Что, товарищ генерал? — спросил притихший адъютант Чубенко. — Машина давно готова.

Канашов поднялся, сутулясь, вышел во двор: