Изменить стиль страницы

Я познакомился с Петром Федоровичем, с его женой и взрослыми детьми. Он подробно рассказал, как обнаружил винодельческую подпольную артель, огромное животноводческое хозяйство, табун текинских скакунов, как дал шифровку Маленкову и получил ответ: «Проверку немедленно прекратить». Потом Петр Федорович рассказал, как вскрыл взяточничество и хищения в самом ЦК, в Управлении делами и комбинате питания. Он покусился на святая святых, и не арестовали его лишь потому, как полагают в семье, что Берия сохранил Петра Федоровича в качестве свидетеля, впрок на будущие «компроматы» против соперников. Член партии с 1920 года П. Ф. Андреев до самой войны работал на крупных должностях в торговле и финансах. На фронте был очень тяжело контужен и после выздоровления взят в ЦК на контрольно-финансовую работу.

Он рассказывал об этом на мой магнитофон, называл крупные имена, а я думал, что отсрочка с окончательным разоблачением Сталина и его банды была совершенно необходимой не только тем, кто убивал, но и тем, кто воровал Преступления, им вскрытые, как и его персональное дело, — за семью печатями, но жив он и в свои 87 лет отлично помнит даты, цифры, имена. Помнит он винодельческую артель, ее счета, помнит дачу, помнит и дом на улице Гоголя.

Бедный Гоголь, великий Гоголь! Как хорошо, что улица эта носит его имя! Не знамение, не напоминание — просто история.

…Такая вот судьба жильцов дома, где когда-то жил царский генерал, потом мы, потом У. Юсупов, потом была столовая ЦК, потом библиотека сельхозинститута. Теперь там консульство республики Афганистан.

Акмаль шагал по городу, по его узким, произвольно искривленным улочкам с короткими тупичками, с низенькими воротцами, крохотными, утопленными в землю калитками. За дувалами началась жизнь, вились слабые горьковатые дымы, где-то заблеяла овца, где-то протяжно мычала корова. На углу у базарчика пожилой узбек снимал с пегого ишака вязанки хвороста, привезенного на продажу. Ишачок был маленький, молоденький. Почувствовав облегчение, он вдруг вскинул голову и завопил. Вопль был торжествующий и беспричинный. Вопль молодости. Хозяин пнул свою громогласную скотину ногой.

Зря он дерется, подумал Акмаль. На такой веселый крик обязательно кто-то выглянет.

Только взявшись за черное кованое кольцо резной калитки родного дома, блудный сын муллы Икрама понял, как он устал и как голоден. Половина лепешки так и лежала за пазухой, ее сухие края кололи кожу.

Икрам-домла слышал радостные возгласы и суету во дворе, потом, в доме, долетел до него горьковатый запах дыма, потянуло вкусным, машхурдой — супом из мелкого-мелкого черного гороха. Маш — называется этот горох — самый дешевый тогда продукт, пища бедняков. Домочадцы говорили тихо, почти шепотом, лишь голос Акмаля выделялся звонкостью. Это мешало войти в то состояние, которого требовало общение с богом. Губы сами произносили длинные и великолепные в своей устойчивости стихи, худое тело легко гнулось в поклонах. Губы и тело обращались к Аллаху, но внутри бились мирские чувства и соображения. Вернулся сын. Самый любимый, самый сложный, самый упрямый. До сих пор не удалось сделать его своим подобием. Тревожные мысли мешали молиться о главном, о здоровье своей жены Таджинисо, о здоровье, которое прежде никогда его не занимало, о котором и не заботился. Брат Алимхан заходил, предлагал пригласить русского доктора. У Алимхана много знакомых русских, он на них надеется. И Абдувахид вчера поддержал Алимхана. Пусть, мол, придет русский доктор, нигде не сказано, что ислам запрещает получать помощь от неверных. Икрам-домла не возразил им, промолчал.

За все утро Икрам-домла улыбнулся один раз. Это была не улыбка, а ее слабый луч, пробившийся откуда-то изнутри. Он отличил смех жены, тихий, журчащий. Так она смеялась редко, так умел ее веселить только Акмаль.

Если бы кто-то посмел спросить старого вероучителя, любит ли он свою жену, он прежде всего удивился бы вопросу. Разве об этом спрашивают? Она была матерью всех пяти его сыновей, а всего рожала девять раз. Таджинисо была второй его женой. Первая, Розия, родила двух дочек и перед смертью своей сказала: женитесь на Таджинисо. Ничего, что она прихрамывает, зато добрая, умная, образованная.

Женских голосов в доме прибавилось, это пришли замужние дочери Русора и Садыка. Невольно прислушиваясь к происходящему в доме, мулла вовсе отвлекся от молитвы. На ташкори[2], наверное, уже собрались ученики, пора идти. Тяжкий труд быть учителем, тяжкий и неблагодарный. До прошлого года в доме работали две школы, мальчиков учил он сам, девочек — Таджинисо.

Он опять услышал, как жена смеется, и подумал, что Аллах милостив и, если будет его воля, все станет по-прежнему. Жена и раньше болела, но выздоравливала. И сам он второй год болеет, однако не только к русским врачам, но и к табибам не обращается.

Икрам-домла давно стал замечать, как сужается круг его знакомых и как сужается в разговорах с оставшимися круг обсуждаемых проблем. В тяжелые времена все солидные люди становятся более замкнутыми, объяснял он себе, не допуская мысли, что есть и другие причины. Люди менялись к худшему, а он предъявлял к ним прежние требования, становился нетерпим, раздражителен, иногда просто груб.

Издавна велось, что любая услуга, любое заступничество, любые хлопоты связаны с благодарностью, с подарками А теперь? Конечно, если неграмотный степняк за составление прошения отдавал одного барана из ста, то большой беды не случалось. Баранов много, бумаги писались редко. Теперь прошений надо писать много, а мясо — двенадцать рублей пуд, яблоки и те шесть рублей.

Он бережно взял из ниши чалму, аккуратно водрузил на голову и вышел.

Матери дорого стоили ее радость, ее желание выбежать навстречу, обнять. Теперь она лежала в своей опрятной комнатке возле сандала. Болезненная желтизна лица усилилась, дышала часто, улыбка из радостной превратилась в виноватую.

— Отец будет рад вам, сын мой, может быть, виду не покажет, но очень будет рад, — в который раз повторила она и впервые к этой фразе присовокупила следующую: — Он женить вас хочет. Трудно в доме одной невестке, я ведь не помогаю ей. Вы ему не возражайте. Он любит вас, не зря ведь Акмалем назвал. Нет у нас в роду ни одного Акмаля, вы первый.

— Это вы предложили, мама.

Она протянула ему левую руку, совсем сухую, старческую, с пергаментной кожей, кажется, совсем без мышц.

— Согрейте мне руку, холодно.

Ему показалось, что рука не имеет температуры, такая она была легкая, бесплотная. Он стал гладить ее от кончиков пальцев к кисти и дальше к локтю, упруго передвигая ладонь, чуть похлопывая.

— И эту, — она протянула правую.

Мать благодарно смотрела на него, а он старался не видеть ее чудовищно исхудавшего тела под выцветшим стеганым одеялом, таким старым, что шелк на нем весь посекся. Худое, почти отсутствующее тело и странно выпирающий под одеялом живот.

Руки матери… Они так устали, они так устали. Они всех детей держали, тесто месили, лепешки пекли, лук и морковку резали… Они так устали…

Он не стал возвращаться к разговору о происхождении своего имени. Акмаль — это превосходная степень арабского слова «совершенный», самый совершенный, наисовершеннейший. Он не придавал никакого значения смыслу имен. Как часто они вовсе не совпадали с качествами тех, кому принадлежали… Названный благородным оказывался лживым и жестоким, а тот, кто по имени должен бы стать батыром, вырастал жалким и слабым.

— Спасибо, сынок. — И, будто прочитав его мысли, добавила: — Мы не зря назвали вас Акмалем.

Она не ждала ответа, повернулась на бок, закрыла глаза. Он сидел молча, думал, что она заснула, думал, почему она не вспомнила теперь о том, как много она сделала, обучая девочек чтению и письму, почему не погордилась, что в своем роду она — представительница многих поколений учительниц.

— Позовите Садыку! — не открывая глаз, сказала мать. — Пусть она мои ноги погладит, как вы руки гладили. Объясните ей.

Он вышел к сестрам, объяснил просьбу матери, посоветовал:

— Идите обе. Быстрей разогреете.

— И правда, — сказала Садыка, а Русора возразила: