РУССКОЕ ПОЛЕ
Это удивительное событие случилось под Сталинградом в конце 1942 года.
Двадцатипятилетний командир эскадрильи штурмовиков лейтенант Гавриил Иванович Игнашкин получил задание: разгромить в тылу врага аэродром, на котором, как сообщила разведка, стояло не меньше сотни транспортных самолетов и истребителей. Лейтенант Игнашкин поднял два звена «илов» и полетел.
От аэродрома, где находились самолеты его полка, на юг, к аэродрому противника, можно было лететь почти по прямой. Однако Игнашкин решил описать дугу, чтобы налететь на немца из-под солнца. Поэтому он спустился вниз по Волге.
Когда он покинул Лозняки и крутые яры правого берега, поднялся над степью, он заметил легкий туман. Игнашкин вгляделся и почувствовал беспокойство. Дело в том, что кабину его самолета наполнял странный запах, причину которого было трудно отгадать.
Откуда этот запах?
Лейтенант вспомнил большие праздники в селе, где и отец его, и дед, и он сам в ранней юности крестьянствовали. Они были очень бедны и поэтому только в большие праздники могли печь пироги, и так как в Орловской области не столь уж много дров, то, экономя топливо, постоянно пироги те либо не допекали, либо, торопясь, перепекали. Так вот теперь запах, наполняющий самолет, напоминал запах подгоревшего хлеба.
Лейтенант великолепно знал свою машину. Мало ли какие запахи свойственны ей! Но запаха подгоревшего хлеба она никогда не издает.
Туман густел. Запах подгоревшего хлеба усиливался.
Лейтенант, чтобы выйти из тумана, стал подниматься.
«Откуда он, туман? — размышлял лейтенант. — По данным метеосводки, не должно быть тумана! А метеосводка у нас всегда правильная: на всем пространстве от Волги до Дона не может быть тумана».
Тревога, таинственная и какая-то горькая, наполнила его сердце. Что такое? Почему?
Он набирал высоту. Он поднялся на восемьсот метров. Люди его эскадрильи не подготовлены к полетам на высоте. Да к тому же странный туман, видимо, также тревожил их. Они ближе прижимались к ведущему самолету. Туман между тем не уменьшался. Всюду, куда хватал глаз — вперед на сотню километров, с боков на сотню, — земля была покрыта этим туманом.
Ни лейтенант Игнашкин, ни его ведомые на «илах» никогда не поднимались к высоте трех тысяч метров. И все же добрались, потому что от самой земли до трех тысяч метров в неподвижном и горячем воздухе лета стоял туман.
И только когда самолеты вышли из полосы дыма и лейтенант увидал внизу, словно застывшие перья, полосы тумана, он понял, откуда это.
Горели нивы. Дым!
Да, горел хлеб, и горел на корню, горел на всем пространстве от Волги до Дона.
Горел людской, крестьянский труд. Горела русская, донская, казачья земля, горела, подожженная немецким войском.
Горько было лейтенанту вести самолет над этим дымом. Отец его так воспитывал детей: все в людях, а сам работает дома. Тяжело с девяти лет ходить по людям, поднимать чужую землю, копать или полоть, или даже просто караулить урожай или скот, пасущийся на земле. И все же, несмотря на все тяготы, Игнашкин любил поля, поднимающиеся хлеба, запах созревающей нивы…
Земли не было видно. Лейтенант шел на высоте. Время истекло. Он подлетал к Дону по всем расчетам. И он начал пробивать дым. Как бы ни горек был этот дым, но Игнашкин не имел права вернуться — задание срочное, совершенно необходимое.
Он перелетел Дон. По ту сторону реки дыма не было. Лейтенант снизился. Он пролетел речушку, горку, лесок и за лесом увидел совершенно открытое поле — российское, донское поле.
Лейтенант летел бреющим.
Поле было недвижно. Лучи солнца озаряли его с востока, и лейтенант видел впереди тень своего самолета, крадущегося к вражескому аэродрому.
Направо и налево, в безмолвности — ибо ничего, кроме гула пропеллера, лейтенант не слышал, а гул этот был для него уже привычен, вроде тишины, — так вот направо и налево лейтенант видел на поле поверженные немецкие танки, исковерканные орудия, брошенные повозки и трупы, трупы немцев. Минуты шли за минутами, километры шли за километрами, но всюду, куда он ни бросал свой взор, всюду лейтенант видел разбитые танки, орудия, повозки, покинутые мертвецами окопы и всюду неубранные трупы немцев, словно их столько набили, что и хоронить-то некому!
Лейтенант увидел впереди себя большак.
Дорога, широкая, в выбоинах, наполненная белой пылью сверх края, лежала неподвижная и пустая. Лейтенант полетел вдоль нее, на высоте двадцати метров, так что можно было разглядеть следы от автомобильных шин.
И вдруг он увидел впереди крестьянина.
С запада на восток по большаку шел крестьянин с палочкой, с сумкой за плечами.
Увидав русские самолеты, крестьянин остановился, снял шапку и, перекрестившись, показал на восток — дескать, туда иду.
Лейтенант приветствовал старичка, показав, что он сам идет на запад. Оглянулся.
Старичок уже надел шапку и по-прежнему шел большаком, пустынным, пыльным и жарким, на восток.
Лейтенант подумал: «Да что он, не знает, что там линия фронта?» Лейтенант заметил место, где встретился старичок. «Возвращаясь, — думает, — посмотрю, куда все-таки он пошел этим страшным полем».
Летит лейтенант. Летит полчаса, час…
По расчетам лейтенанта, километрах в двадцати должна уже быть железная дорога.
Так оно и есть. Видит — линия. Справа, значит, надо быть аэродрому.
Видит — стоят на аэродроме вражеские самолеты.
Лейтенант подает команду: атака!
Высота у него к тому времени была триста метров. Стал он обстреливать аэродром из пушек, из пулеметов… Потом по бомбе сбросили. Немцы из зениток открыли такой огонь, словно вся земля подряд пушками установлена.
Лейтенант — по оврагу, бреющим. За ним ведомые.
Поднялся повыше. Видит — горят три огромных факела на аэродроме. Значит, транспортники пылают. Затем послышался взрыв — склад со снарядами. Сделано, словом, все, что нужно. Лейтенант чувствовал удовлетворение.
С той цели, которую он разгромил, лейтенанту по прямой было ближе к своему аэродрому. Но вспомнил он хлебный дым, через который должен лететь, вспомнил старичка крестьянина с котомкой, и захотелось ему увидать: куда же все-таки старичок идет?
И лейтенант повернул на прежний курс.
На большаке старичка уже не было.
Однако вскоре лейтенант обнаружил старика.
Он подошел к самой линии фронта и полз через нее.
Он полз на восток, к своим, к родным, к милой армии, к сыновьям, которые ушли с ней, к детям, которые уехали в эвакуируемых поездах, к знакомым, которые угнали стада… Он полз с запада на восток!
Увидав приближающиеся русские самолеты, старик встал на колени, положил перед собою шапку и поднял кверху руки.
Этим жестом он говорил: «Возьмите меня, летчики, возьмите меня, я не могу быть среди немцев!»
Лейтенант так и понял его.
Но лейтенант не имел приказания на посадку. Да и как мог он сесть?
Лицо и руки лейтенанта были мокры от слез.
Он поднялся вверх, как бы пытаясь этим смахнуть свои слезы.
Когда лейтенант спустился на свой аэродром, его окружили ведомые:
— Товарищ командир, вы заметили старика, как он просился?
— Конечно, видел.
Русский человек, разозлясь, редко употребляет высокопарные слова, а того реже — высокопарные жесты. Сверкнет он глазами, стиснет зубы так, что стальные желваки забегают по челюстям, да еще, пожалуй, пустит крепкое слово, от которого и сосна качнется до корня, — и все.
Зато ненависть русского человека долга и результаты ее страшны.
Вспоминая те горящие хлеба, те разрушенные немцами села, которые они видели, и, наконец, того старика, который полз через фронт на восток, летчики подразделения старшего лейтенанта Игнашкина совершили много славных дел.
Есть под Сталинградом пункт Гумрак. Там километра на два скопились немецкие танки. Лейтенант Игнашкин привел к Гумраку свои самолеты — восемнадцать «илов» и двенадцать истребителей — и в великую ненависть вошли его ребята. Отбомбили. Видят, много очагов пожара, — ну, и уходи, казалось. Нет! Самолеты зашли еще раз, чтобы на бреющем окатить немца из пулеметов и пушек. Затем еще и еще! Игнашкин их и увести не может. Свыше сорока танков вывели из строя, а им все мало! Игнашкин собирал их минут сорок, так и не собрал, пришлось одному уйти, они уже вернулись сами — и вернулись без потерь.