Изменить стиль страницы

Офицер поднял бинокль и, осторожно шагая по росистой траве, пошел вперед. Морозов подумал, что здесь бы у него с Корольковым непременно получился спор: кому бить первому?

Корольков считал себя снайпером, но и Морозов был стрелком не последним. Морозов сказал бы, что он бьет за унижение своей невесты, которую вынужден был оставить, даже не открывшись ей — из осторожности, — куда он идет и что он несет. Он бьет за своего отца и сестру, которые, покинув сожженную гитлеровцами деревню, живут, как звери, в земляной норе, а к тому же отец болен ревматизмом. Он не зашел к отцу проститься, так как не знал, кто там вокруг. Он должен, должен во что бы то ни стало, как давший слово, донести знамя… На все это Корольков ответил бы, что да, мысли у сержанта правильные, но у него, Королькова, немцы убили сына, и он, так сказать, вместе со своим сыном обязан стрелять первым, и он никак не уступит своего права сержанту потому, что сержант бьет хорошо, но он, Корольков, лучший снайпер роты… И тут спор и прекратит Гусев, который просто предложит ударить всем вместе.

Так вот, Морозов ударил за всех вместе!

Офицер упал мгновенно.

Упал, взмахнув руками в предсмертном хриплом вопле, но дивное дело — упавши, ползет все-таки к своим, которые залегли.

Морозов ударил еще.

Офицер вздрогнул — но ползет.

Морозов еще выстрелил.

Офицер ползет.

— Ага, тебе хочется уползти, фашистская шкура! Еще.

Он бил по ползущему до тех пор, пока чуть ли не все патроны высадил. Наконец опомнился и притаился.

Немцы подняли головы. Он — в эти головы.

Метил хорошо парень.

Когда Морозов подбежал к трупу офицера, то оказалось, что он весь продырявлен. Морозов присмотрелся. От пояса офицера к солдатам тянулась длинная веревка. Гитлеровцы, выходит, шли по кочкам, связавшись, как ходят по ледникам альпинисты. И, значит, когда офицер упал, солдаты тащили его к себе мертвого…

— У-ух ты. Приказаний ждали. От мертвого?

Морозов протяжно и размышляюще вздохнул.

— Как сон. Что-то позавоевался я. Этак, того гляди, и к нашим не дойдешь. Надо осторожней, Морозов. — И добавил: — Ну, я волнуюсь — ясно с чего. А немец — узнать бы… — с чего это волнуется? Веревкой, вишь, связывается.

Ему суждено было узнать, отчего так нервничали и волновались немцы!

Но прежде того он долго крался среди опасностей и страхов много километров, все время испытывая тягчайшую и мучительнейшую усталость.

Он пробирался в обход неприятеля по глухой, презлой и пречерной чаще леса. Каждый шаг — это значит преодолевай либо топь, либо вязкий гнилой валежник, либо сплетенные острые травы.

Каждое мгновение, словно петлей, задерживало ноги, но он шел. Гитлеровцы, вооруженные пулеметами и автоматами, патрулировали все шоссейные и проселочные дороги.

Он не знал — в отдалении находится его полк или идет где-то близко…

Временами его знобило, трясло. В особенности мучителен был озноб под утро, когда сырость наполняла все вокруг. Он прыгал, стараясь согреться, потому что сумрак еще не позволял идти.

И тогда-то находило самое страшное. Ему хотелось закрыть глаза и лечь, чтобы совсем не вставать. Наступит тот сладостный и длинный покой, какого никому не доводилось встречать.

Сон, сон, сон… Вот сейчас-то, как только появится солнце, снизойдет к тебе и сон. Мягкий, длинный, похожий на теплое течение широкой летней реки, синей-пресиней. Она понесет тебя без плеска вдоль отмелей с мелким и сухим песком.

«Днем надо спать, а идти ночью…» — шептал ему полусонный бред. «Нет. Сейчас надо идти. Днем. И всегда идти!..» — «Но ведь ночь невыносимо холодна, и, в сущности, ты, сержант, не спал уже…» — «Нет! Я спал. А если засну сейчас, днем, я уже никогда не проснусь. Меня найдут немцы…» — «Ты боишься смерти? Вздор! Ты ее никогда не боялся».

И он говорил сам себе, почти в бреду, во весь голос:

— Мне приказано не умирать. Нельзя мне умирать! Ни в коем случае… И спать нельзя! Надо идти.

Нельзя!

И он стискивал зубы, раскрывая глаза с усилием, как раскрывают ворота весной, когда тяжелый и темный снег еще не превратился в лужи.

Ему нельзя умирать!

Это он повторял ежеминутно.

Усталость шептала ему, что весь путь его наполнен случайностями. Случайно он встретил невесту. Случайно вышел и к селу Доезжалову и к своему колхозу. Случайно встретились немцы. И случайно убили Гусева. Случайно ранили Королькова. Так же случайно могут ранить и даже убить его…

Нет, его не убьют.

Ему нельзя умирать!

Он ощупывал знамя на груди и, шатаясь, почти падая, шел дальше.

Когда ему не хватало сил, он шел, опираясь на стволы сосен, от одной сосны к другой. Кора их была разная, то шершавая, то гладкая. Множество хрупких, часто меняющих форму теней — голубых, розовых — скользило у него под ногами. Что это такое? Почему?

Ему нельзя умирать. Ни в коем случае.

И он шел, падая, вставая, волоча за собой автомат, патроны, сумку с остатками пищи. Нельзя!

Иногда из густого леса он выходил на поляну, наполненную сильным светом. Он останавливался, протирал глаза. «Отдохнуть?» Но сейчас же, вспомнив о немцах и о знамени, которое он должен донести, шел дальше.

Он встретил нескольких человек. Трое из них были солдаты.

Его вид ужаснул их, и они точно ответили на все его вопросы. Они указали ему, где, как им кажется, стоит 84-й.

И тогда он опять пошел вперед.

Его уже меньше мучили мысли, рыхлые, как прах, который ветер поднимает и опускает, творя сухой и едкий туман…

Нет, он поступил правильно!

Тяжело, но правильно!

Прошел мимо отца, невесты, сестренки…

Кто знает — расчувствовавшись, разве он не мог им сказать, куда и что он несет? Мог. Он любил прихвастнуть.

Тяжело, но иначе нельзя!

Да и наконец, разве это не в их интересах? Разве им было б слаще, если бы его арестовали немцы, нашли бы знамя?! Родных его повесили бы тоже!

И он старался придумать для Нади то, что не успел сказать, что утешило б ее: произведен, мол, в капитаны и несу устное важное сообщение в штаб! И боюсь забыть от радости и жара твоего присутствия.

Он падал, вставал, опять падал, полз — и уже теперь не по километру, а только по метру в час двигался он вперед!

Он падал чаще и чаще. Впрочем, ему не казалось, что он падает, просто шаги несколько неуверенны, да оно и понятно: в него стреляют, его уже ранили в правый бок, контузили в плечо…

Нет, ни в коем случае ему нельзя умирать. Таков приказ.

И он выполнит его во что бы то ни стало.

Главные силы полка, пробиваясь к рубежу, намеченному приказом, вели бой.

Бой был тяжелый. Артиллерия выдалбливала проход в немецкой обороне. Полк устремлялся туда, но немецкий огонь был так силен, что полк ложился. Так повторялось несколько раз. И несколько раз приходил в ярость командир полка, хотя он и понимал, что перед таким огнем нельзя не лечь. Черт — и тот лег бы перед таким огнем!

Командиру полка доложили, что из подразделения лейтенанта Потапова пришел старший сержант Морозов.

— Привести сержанта!

И его привели.

Он стоял перед командиром, весь покрытый пылью и запекшейся кровью. Одна рука его была неумело перевязана. Голова его тряслась, глаза слипались…

— В чем дело? — спросил командир.

Морозов доложил:

— Боевое знамя полка находится при мне, товарищ подполковник. Приказ выполнен.

Командир от изумления отступил на шаг, вглядываясь в этого измученного, еле стоящего на ногах солдата. Командиру даже показалось, что солдат бредит: такие у него воспаленные глаза и дрожащие губы…

Командир приказал:

— Развернуть знамя!

И старший сержант Морозов дрожащими руками стал развертывать знамя, побуревшее от его пота, потемневшее от его крови.

— Древко! — приказал командир. — Подать древко!

Появилось древко.

И тогда, не обращая внимания на усталость сержанта, — да и он сам не обращал на нее внимания — подполковник приказал ему поднять развернутое знамя и пойти вперед. И сообщить об этом всему полку.

Сообщили.

Старший сержант Морозов шел.

Ветер колыхал знамя.

Ветер был чуть заметный, но Морозову казалось, что ветер разрывает его на части. Тем не менее Морозов шел.

И полк шел вперед.

Шел, не обращая внимания на огонь противника, шел, готовый взять любые препятствия, шел отчаянно.