Изменить стиль страницы

3. Встречи с Леоновым

Леонид Максимович, не знаю почему, привязался ко мне. Звонил каждый день, а иногда раза по два на дню. Приглашал к себе, если я не был у него дня три подряд, советовался как быть ему в том или ином случае. Звонил и по мелочам, например, если нужно было узнать чей-либо номер телефона. Таня, моя жена, шутила, говорила, что Леонид Максимович стал членом нашей семьи. Я бывал у него часто с Дорошенко, со своими друзьями-писателями Валерием Козловым, Андреем Коновко, Севой Кодоловым, поэтом Владимиром Турапиным. Я рассказывал им, что все мои встречи с Леонидом Максимовичем заканчиваются длинными лекциями о литературе и литературном мастерстве. Им тоже хотелось послушать Леонова. Он охотно разрешал приводить их к себе.

Когда мы приходили, обычно он открывал нам дверь сам, пожимал руки, ждал, когда мы разденемся, и шел, горбясь, впереди нас в кабинет. Там пододвигал деревянные кресла к своему, садился под настольную лампу, и начинался разговор с расспросов, что нового в мире, как дела идут в издательстве. Если был новый человек, выспрашивал все о нем. Особенно больной была тема — судьба России. Думать об этом он не мог спокойно, возбуждался, говорил, что главное отличие совка — ненависть к родной земле. Ельцинисты этим и отличаются: ухватили власть, вцепились зубами в Россию и тащат ее впотьмах в пропасть, а народ еще не пришел в себя еще в обмороке. Когда стали корчевать нашу старину, подрубили тысячелетние корни, которыми нация питалась и жила. Надо отдышаться… Все время мучился: сумеет ли народ преодолеть эту тягость?

Но любимой темой наших разговоров, конечно, был роман. Особое удовольствие для него было пояснять мотивы поведения героев «Пирамиды», говорить об извивах мысли в романе. Им он жил последние десятилетия, знал его наизусть. В земном мире Леонов существовал в замкнутом пространстве своей квартиры. Давно не гулял по улицам Москвы, даже на балкон боялся выходить: там страшно, там чужое, а в том мире, в котором он действительно жил, ему мало было планеты Земля. Тянуло в космос. Он говорил, что у него маниакальное заболевание непосильной темой. Эта тема, судьба человечества, конец света.

— Может быть, после нас, когда кончится цикл человеческий, появятся новые жители Земли… Может призраки… может, какие-то крысы… А ведь он когда-нибудь кончится… Посмотрите, сейчас 8 млрд. человек, через тридцать лет будет шестнадцать млрд., потом пятьдесят. Где они будут жить? Война? Нет, нельзя… А дальше миллиарды и миллиарды. Представьте себе, люди по всей планете стоят вплотную друг к другу, шевельнуться нельзя… Как остановить их? Вырезать детородные мысли? Нельзя… Ничем нельзя остановить!.. Да, все неизвестное правдоподобно.

Я сказал, что верю, что природа найдет выход, чтобы человечество не уничтожить.

— Вы оптимист, молоды. А я во всем сомневаюсь… Откуда такая взаимная ненависть, террор, падение нравственности, музыки, искусств, насилие, войны. Это конец света, крушение человечества…

Эта тема главнейшая в романе «Пирамида».

— Толстой говорил, — сказал однажды Леонов, — что каждое произведение должно быть изобретением по форме и открытием по содержанию. Содержание должно быть неизвестно людям, а форма такой инструмент, которым оно осуществляется… Я согласен с ним, и все же, думаю, в произведении все зависит от дальнобойности мысли. Социалистический реализм — это шоры на глазах писателя. Он видит только, что будет завтра, послезавтра… И больше ничего не видит! Ничего!.. Да, вам, молодым труднее достичь успеха в литературе. Нужна широта взгляда на жизнь, а вас набили марксизмом… В молодости, после гражданской я хотел в университет поступать. Тогда экзаменов не было, собеседование. Меня спрашивают: кто твой любимый писатель? Говорю: Достоевский. Тогда мне: иди, ты нам не нужен… Переживал, а потом был рад, что не приняли: набили бы на всю жизнь марксистской соломой…

Иногда он советовался со мной, например, нужно ли сохранять путешествие Никанора над Москвой на лыжах? Выслушивал, кивал головой, но делал по-своему. Эпизод в романе — о семье Лоскутовых после посещения фининспектора Гаврилова — написан в двух вариантах. В первом, сразу после бурной сцены с Гавриловым и после его ухода, семья Лоскутовых растоптана, убита. Молчание, потом отец Матвей произносит длинный монолог, в котором вопрошает детей своих, — не страдают ли они оттого, что родители не могут предоставить им достойную жизнь, не мучает ли их то, что у них такие незадачливые родители. Во втором варианте семья Лоскутовых сразу начинает решать: как быть? Где взять деньги на непосильный налог. Оба варианта написаны так хорошо, что я предложил Леонову оставить оба варианта.

— Нет, — категорически отказался он. — Вариант надо делать один.

— Их легко соединить.

— Нельзя колбасу класть на одну тарелку с селедкой.

— Смотрите, — настаивал я. — Фининспектор ушел, семья мучается, где взять деньги, предлагаются разные пути, отметаются, безысходность, и тут плавный переход к монологу отца Матвея, когда он задает свои вопросы. Оба варианта написаны так сильно, что не нужно никаких сокращений, не нужно ничего убирать. Начнешь сокращать, что-то уходит, теряется. Там все живо…

— Нет, нет, нет…

Однажды я предложил ему немножко отредактировать текст хотя бы на первой странице романа, сделать его попроще, заменить, на мой взгляд, вычурные фразы типа «горизонта зримости».

Леонов обиделся:

— Меня даже Горький не редактировал!

И конечно мы расспрашивали Леонида Леонова о том страшном времени, в котором он жил, о взаимоотношениях со Сталиным, ведь он один из не многих русских писателей не был репрессирован, не пострадал.

— Встречался я со Сталиным, встречался… не раз… Картина есть у художника Яр-Кравченко, она сохранилась в литературном музее: в Рябушинском особняке, у Горького, Политбюро со Сталиным, и мы, писатели, человек пятнадцать. Там Горький и Сталин за столом, и Маленков, Молотов, Андреев, все сидят, а на первом месте кресло, а в кресле я сижу, молодой, приятный. Было дело… Это были страшные времена. И Ягода тоже был с нами, главный шеф Леопольда Авербаха, председателя РАППа… страшный человек был, такой бледный, маленького роста. Однажды Авербах ядовито сказал мне: Леонид Максимович, прочел я статейку одну интересную, английскую, там о вас сказано, вот, мол, писатель Леонов, у которого могло бы быть мировое имя, если бы он не был коммунистическим агитатором, и засмеялся — хе-хе-хе… Он, Авербах, был шурином Ягоды, племянником Троцкого, и каким-то родственником приходился Свердлову, могучий человек. А Ягода страшный человек… Недавно передача была — «Шестьсот секунд», я не видел, рассказывали, что Ягода у Блюхера, маршала, пальцами вырвал глаз, — Леонов показал руками, как, по его мнению, Ягода это сделал. — Вот такой человек был… Кончилась встреча у Горького, Политбюро устало, гости ушли. Ягода остался, но пьяный был. Писатели остались. Дым стоит слоями. Вот так длинный стол стоит. Горит лампа, торшер, в углу. На том конце стола сидят Шолохов и Горький, разговаривают. На этом конце сидим я, Квитко, Крючков — помощник Горького, и Ягода тут же. Квитко только коньяк пил, побагровел. Мужик выдержанный. Я не пьяный, я в жизни только один раз выпил полстакана коньяку, и то был пьян. А Ягода — вдрызг! Помню, Крючков взял бутылку коньяка, разливать, вдруг Ягода поднимается, опершись, так, на стол, страшный, глядит на меня, стучит ботинком по полу и спрашивает: «Зачем вам нужна гегемония в литературе!?…» Мы были образованней и талантливей, чем эти рапповцы. Понимаете, как? А гегемония в литературе, значит, вы так задеваете, в верхушку лезете… На меня было шесть ордеров на арест, понимаете, но Сталин все-таки не пускал, после того, как Горький охарактеризовал ему меня. Не пускал… А Ягода хотел мстить за то, что мы талантливее. Лезете в таланты, пригнитесь! О-о, страшно было! Вот такая была история… А как-то раз при мне спросили у Сталина: что вы думаете о литературе?

Сталин сказал:

— Что вам сказать, вы ведь сами инженеры человеческих душ, сами все знаете!

Вот так и пошло выражение — инженеры человеческих душ.