Изменить стиль страницы

— Анна Николаевна здесь живет? — растерянно бормотнул я.

Мужчина откачнулся назад и привалился плечом к стене, пропуская меня. В коридоре стоял затхлый запах никогда не проветриваемого, запущенного жилья, запах хлева. Из комнаты нетвердым шагом вышла какая-то толстушка, застегивая замусоленный и порванный халат. Она недовольно взглянула на меня, кого это, мол, принесло, и, не смущаясь, продолжала одной рукой застегивать халат, а другой пыталась хоть чуть-чуть привести в порядок растрепанные волосы. Пуговица посреди халата не застегивалась. Полы его разъезжались, и видны были штопаные панталоны неопределенного цвета. Толстуха хрипло спросила:

— Вам кого?

Это была Аннушка.

Однажды в Москве — я приехал на сессию во ВГИК — случайно встретил девушку из нашей деревни. В юности я долго и безуспешно ухаживал за ней. Теперь она работала в Москве. Всплыло былое. Зашевелилось незавершенное чувство, пробудилось, стало заполнять меня с каждым днем, пока не затопило. Я был по-прежнему мечтательным и сентиментальным. Через несколько месяцев мы поженились. Поженились легкомысленно, не представляя трудностей, которые ожидают мужа и жену, живущих по общежитиям в разных городах. Я в то время жил в Харькове. Там увидел напечатанными свои первые вещи, увидел наконец книгу, на обложке которой стояло мое имя. Читал о ней отзывы, слышал свои рассказы по радио и телевидению. Но я уже начинал чувствовать, что в Харькове подняться высоко в моем деле мне будет трудно, а я не представлял свою жизнь без литературы. В семнадцать лет я повторил за кем-то, убей сейчас — не вспомню за кем, что «жизнь — это литература, а все остальное лишь материал для нее», и решил строить свою жизнь, имея в виду эту мысль. Но Харьков украинский город. Печать там в основном на национальном языке, и я, бродячий тамбовский волк, понимал, как ни хорошо в Харькове, городе юности моей, городе моих первых успехов, рано или поздно придется прощаться с ним. Мне нужна была Москва! Я всегда считал и считаю сейчас, что родиться в Москве все равно, что в былые времена родиться в семье князя. Быть избранным. Я думал, что только в Москве смогу завершить образование, что только в Москве смогу приобрести недостающую мне культуру, что только в Москве смогу совершенствоваться в литературе, что без Москвы не достичь мне того, к чему я стремился. К тому же в Харькове нет киностудии, а я учился во ВГИКе. Мне нужна была Москва, а жене моей Харьков был не нужен…

Москва готовилась к Олимпиаде, и рабочих рук не хватало. У меня были руки и несколько рабочих специальностей. Первый институт я закончил заочно, в трудовой книжке не отмечал и продолжал работать плотником, потому что только рабочих прописывали в городах и давали койку в общежитии. Учеба во ВГИКе тоже не фиксировалась в документах. Только из военного билета можно было узнать, что у меня высшее образование.

И вот я с путевкой харьковского комсомола стою в отделе кадров строительного управления. Мои документы стопкой лежат перед кадровиком. Сверху я пристроил трудовую книжку, надеясь, что он начнет осмотр с нее и придет в восторг от моих специальностей и разрядов. Но кадровик вытянул снизу военный билет, открыл, где значилось, что я женат и имею высшее образование, молча вернул документы вместе с комсомольской путевкой и указал на дверь. Мне нужна была Москва, но я ей был не нужен.

В одной высокой организации пошли мне навстречу — вручили путевку в Сибирь. Москва оставила у себя мою жену, а меня вышвырнула в тайгу на строительство железной дороги Сургут-Уренгой. Я стал монтером пути.

В Сибири в мою жизнь вошел пьяница-поэт Федорович, беззубый и хромой пятидесятилетний старик, бывший москвич, бывший кадровый офицер, трижды отбывавший срок. Второй раз за то, что читал свои стихи у памятника Пушкину. Федорович почему-то потянулся ко мне, стал приходить чуть ли не каждый вечер и отрывать от стола, вернее от тумбочки. Стола и стульев в нашей комнате не было. Писал я сидя на кровати, зажав между ног тумбочку. От холода спасали ватные брюки и валенки, работать было можно. Парень, живший со мной в комнатушке, все вечера пропадал у друзей. Иногда я сердился на Федоровича, особенно, когда писалось и он мне мешал. Приходил Федорович всегда с кобелем, которого звали Воруй-нога. Он был тоже хромым, как и его хозяин. Заднюю ногу ему отрубил спьяну один из местных шутников. Войдя в комнату, Воруй-нога ложился у порога, а Федорович радостно сообщал, что написал новое стихотворение, и начинал читать. Читал он странно. Начинал ровно, потом распалялся, распалялся и к концу выкрикивал слова. Воруй-нога лежал у порога, снисходительно и ласково поглядывал на хозяина, смущенно улыбался мне глазами: извини, мол, чудака, не так много радостей у него, пусть тешится! Однажды Федорович выдул у меня питательную жидкость для волос, которой я пытался спасти свою быстро редеющую шевелюру.

Когда мне было грустно, а Федорович не показывался, я шел к нему сам. Жили они с Воруй-ногой в неуютной комнате, в бараке. Мы пили чай с брусничным вареньем, сильно пахнущим клопами, и говорили о Москве. У Федоровича там жила дочь, жила с мужем-полковником, а у меня в Москве осталась жена. Федорович с восхищением рассказывал о дочери. Скоро я уже хорошо представлял себе ее и чуть ли не так же любил, как Федорович. Воруй-нога лежал на полу возле кровати и тревожно прислушивался к нашему разговору. Он, видимо, опасался: вдруг в Москве все-таки разрешат прописаться к дочери инвалиду войны, как же тогда быть ему, Воруй-ноге?

Федорович умер первым из одиннадцати отравившихся метиловым спиртом, который они зачерпнули в цистерне на станции железной дороги. В то время я был на сессии во ВГИКе. Когда пришла телеграмма о смерти Федоровича, я разыскал квартиру его дочери. Я узнал ее сразу. Именно такой, интеллигентной, холеной москвичкой я и представлял себе дочь Федоровича, жену полковника. Узнав о смерти отца, она недоуменно хмыкнула: при чем, мол, здесь она?.. И закрыла предо мной дверь…

И вот я с тобой, Москва! Как ласково говоришь ты иногда со мной, лишь одно участие в речах твоих! Почему же в ушах моих звон и болезненный хруст? Знаю, что я не сын твой, Москва, а пасынок, и не на коне пока, а под конем. А конь твой строптив, без жалости затопчет, если замешкаешься, не будешь ловок и гибок!.. Но, уверен я, ты знаешь — как бы ни был строптив твой конь, быть ему взнузданным!..

Но почему так тревожно становится мне, когда я вспоминаю Аннушку, принцессу из сказки; дочь Федоровича, холеную москвичку; и строгих дядей из газеты, что фотографировались когда-то на фоне кремлевской стены?

— Хорошо! — прошептала Галя, когда Антошкин отложил листы, и спросила: — И тут все правда? Вы так поженились? — перевела она взгляд с Пети на Таню.

— Поженились так, — засмеялся Петя, прижимая к себе Таню. — Тут я не наврал. В мелочах есть… Так сказать, художественные детали.

— А где?

— Отец у меня не родной был, отчим, и брата не было. Это соседский мальчишка мне за уши Москву показывал… Мать свеклу полоть уезжала, а меня оставляла у соседей. Детских садов тогда не было… И газету я не на чердаке нашел. Я уже в Москве был, паркетчиком в РСУ ГлавАПУ работал. Мы жилой дом в мастерскую НИИ переделывали, содрали обивку с одной двери, а под ней старые газеты…

— А что же ты не так написал? — спросила Люся с сожалением. — Так интересней.

— Я ему тоже это говорю, — сказала Таня.

— Хорошо. Уговорили, — засмеялся Петя.

— А газета у тебя цела? — спросил Маркин.

— Цела.

— А кто там… на фотографии? — поинтересовался Иван.

— Кто? Понятно кто: Сталин, Берия, Маленков, — ответил за Антошкина Маркин.

— Там все собрались. Вся история наша, кроме тех, — кивнул Петя на Маркина, — Молотов, Хрущев, Булганин, Каганович, Ворошилов и Косыгин с Сусловым молодые. Мао Цзедун с Чжоу Энлаем. Они тогда у нас гостили…

— Только Брежнева не хватает…

— Почему ты их не назвал?

— Зачем? И так понятно.

— Ты пишешь, что не на коне еще… Редактор — это ого-го! — сказал Маркин. — Это на коне!

— Я писал, когда паркетчиком работал: ни прописки, ни жилья. Да и сейчас… далеко еще до того, о чем мечтается…