Изменить стиль страницы

Глава 12. У каждого свой призрак

Полумрак и тишина. Теплый, сухой скрип половицы.

Она поворачивается – её глаза ловят меня на предпоследней ступеньке. Прищур, легкая ухмылка:

– Тебе помочь?

Пытаюсь открыть рот, но губы такие тяжелые, мне невероятно лень говорить. Меня слегка штормит, и там, на предпоследней ступеньке я решаю – что бы здесь ни происходило – идет оно всё в зад собачий со своей загадочностью и многозначительной тишиной. Вздыхаю, сажусь на ступеньку, руки – к лицу. Я бубню в ладони, она хмурится, пытаясь расслышать меня, а затем:

– Я ничего не поняла.

Убираю руки от лица:

– Продажная шлюха, – тихо повторяю я.

– А, это… – она улыбается. – Работа такая. Тебя это смущает?

– А не должно?

Она хмыкает, улыбается, а затем наигранно хмурит красивое лицо, становясь самой настоящей Василисой премудрой из самой страшной сказки в моей жизни:

– Дай подумать… – и поднимает огромную ладонь, потирает подбородок, в театральной задумчивости изучая низкий бревенчатый потолок, а затем. – Может, я проституткой работала? Или террористам зады подтирала? Нет, нет… – она сверкает янтарем глаз, переводя взгляд на меня, – я человека убила.

Смотрю на неё и чувствую, как мне остро не хватает слов, доводов, оправданий – растворились в ватной тишине, осыпались пеплом к ногам. Нечем крыть. Кто я такая, чтобы судить? Молча развожу руками, а она перестает улыбаться:

– История показывает, что есть звания чином выше продажной шлюхи, моя королева, – говорит Римма.

Я киваю – да, действительно. Просто прямо сейчас мне не очень хочется разбираться в иерархии блядей, шлюх, проституток, королей и королев, придворных шутов, палачей и клоунов. Кто кого выше по званию? У кого какие регалии? Не хочу разбираться. Оглядываюсь, даже не пытаясь узнавать – где бы я ни была, за меня уже выбрали.

Круглый брус, низкий потолок, большие окна в деревянной раме, за которыми густая, бархатная ночь до самых краев мира, а тишина такая глубокая, такая многослойная, что даже треск поленьев в камине кажется глухим, словно из-под одеяла. Журнальный столик из темного дерева, а на нем полупустая кружка с чем-то темным и сложенная вчетверо газета, кресло напротив камина и пухлый мини-диван у стены, на котором восседает Римма.

– Мы одни?

Она кивает, и я зачем-то повторяю этот жест за ней, словно я и так знала. Отвожу взгляд, смотрю в пол. Римма говорит:

– Ты не обижайся. Так надо было…

– Да мне плевать, – тихо говорю я деревянным доскам.

В ответ Римма хмыкает:

– Ну да…

Я поднимаю глаза и смотрю, как точеный нос правильной линией спускается к барельефу верхней губы, два пухлых валика красивого рта, чистая, матовая кожа и идеально выверенный овал лица. И чего ей не пошлось в модели? Мне бы спросить её, «С какой стати я буду обижаться на то, что его здесь нет?», но меня больше интересуют синяки и ссадины на её лице. Мне бы пояснить, что прежде, чем обидеться на его здесь отсутствие, где бы это «здесь» ни было, мне полагается «прообижать» хотя бы тот факт, что меня клеймили лилией позора на глазах почтенной публики, потому как в порядке очередности это событие идет первым. Но меня больше занимает фантазия, в которой я жму руку тому, кто поставил ей щедрый фингал.

– Кто тебя так отделал? – спрашиваю я.

Она смотрит на меня, словно сомневается, что панацея «отпустила» меня, но я говорю:

– Отправлю ему открытку с благодарностями.

И Римма довольно улыбается. Она притрагивается подушечками пальцев к скуле, к синяку под глазом:

– Это? – соболиные брови в деланном кокетстве рисуют удивление. – Ну… я бы с удовольствием пересказала тебе какую-нибудь захватывающую экшн-сцену из боевика, где я одна, а их семеро…

– Больше смахивает на порнуху.

– Ну, можно же совмещать.

Повисла тишина, в которой я смотрю на неё, она улыбается мне, а треск поленьев придает нетривиальной романтики в наше молчание. Я смотрю на неё и впервые мне интересно, с кем она спит, вышивает ли крестиком, любит ли мороженное и Джастина Бибера? Одинока ли? Да, похоже, не до конца выветрилась панацея…

– Жаль разочаровывать тебя, но это от скуки. Мы убивали время в небольшом рукопашном турнире, – становясь совершенно серьезной, говорит она. – Я бульон сварила. Тебе нужно поесть.

Опускаю глаза и, рассматривая рисунок линий на своей ладони, прислушиваюсь к своему телу – ничего. Замороженное тело, заторможенная голова на мысли о еде никак не откликнулись. Ничего. Молчание. Поднимаю глаза и рассеяно пожимаю плечами:

– Не хочу.

А хочу я схватить панацею за её тонкий, длинный хвост и вытащить из своего тела, как мерзкого паразита. Хочу почувствовать, как она разжимает челюсти, как отпускает мою нервную систему, и по ней, словно по пересохшему руслу, разливается соленая кровь моей воли, наполняя, наводняя, заливая жизнью. А хочу я вернуть тот день, когда Светка (никак не могу вспомнить её лицо…) предложила мне поехать в сказочный санаторий, и выдрать этот день из ленты времени, вырезать, как бракованный кадр, и никогда не знать той ветви реальности, которая прямо сейчас разворачивается в эту ночь, в это самое мгновение, где я сижу сейчас, вот на этой самой ступеньке, ничего не зная о том, что меня ждет. А самое страшное – ничего не желая знать о себе, о том, к чему эта ветка приведет меня, а вот что мне действительно интересно, так это…

– А почему ты не сказала мне, что Максим жив?

Римма смотрит на меня, не отводя глаз, не краснея или кусая губы, и я снова и снова, как в первый раз, поражаюсь размаху людского хладнокровия. Она говорит:

– Мой работодатель запретил.

– Сколько пафоса… – беззлобно порыкиваю я. – Почему не сказать «Максим»?

– Ну, наверное, потому, Максим не мой работодатель, – пожимает плечами Римма. – Нужна была естественная реакция. А скажи я тебе, и ты бы…

– Кто твой работодатель?

Я злюсь? Похоже на то. По крайней мере, пытаюсь.

– Если не Максим, то кто?

Она вздыхает:

– Ну, если без пафоса, тогда…

Она поднимается с дивана, берет со столика газету, сложенную вчетверо, обходит столик и в несколько шагов оказывается передо мной. Она бросает газету мне под ноги, я поднимаю голову и смотрю на неё.

– Я принесу тебе бульон, – говорит Римма.

А я опускаю глаза и смотрю на атавизм современной жизни – кто в наше время читает бумажные газеты? Она упала на пол так, что одна четвертая титульной страницы смотрит на меня куском кричащего заголовка и частью лица – это достаточно, чтобы понять, о чем речь. О ком. Трясущиеся от панацеи пальцы подцепляют край газеты – поднимаю, разворачиваю, читаю…

***

Бульон и болтовня Риммы помогают мне уснуть.

А ближе к утру, я открываю глаза и понимаю, что Психа больше нет.

Словно выстрел – быстро и очень больно. Вспыхнуло, загорелось, полилось по иссушенному руслу. Я заскулила. Очень-очень больно. Я зарыдала. Раскаленной иглой куда-то в грудь. Я завыла. Дверь открылась, Римма – с бешеными глазами на заспанном лице:

– Что случилось?

А я – ни слова. Я – голос: вою, рыдаю, всхлипываю и снова взвываю. Словно меня режут, словно без анестезии на хирургическом столе, словно все иглы мира в моем сердце, битое стекло – в крови, воздух – наждак, и с каждым новым вдохом мне все больнее, словно кислород заражен истерикой, и её крохотные частички витают в воздухе. Вдох – больно. Выдох – еще больнее. Вдох – невыносимо…

Она замирает, смотрит на меня. Теперь она может не притворяться хорошей, поэтому теперь она не обнимет меня, не пожалеет, не сделает так, чтобы боль утихла под её огромными ладонями. Она молча смотрит, как сжигает меня моя память. А я корчусь, взываю, скулю, сжимаясь в комок, излучая боль каждым атомом своего тела. Она смотрит, убеждаясь в том, что со мной все хорошо – никто не забрался в окно, не приставил к горлу нож, к виску пистолет, не наматывает мое нутро на кулак. Все хорошо. Просто очень больно.

Она разворачивается и выходит из комнаты, оставляя меня один на один с просто истиной – Психа больше нет. Истина эта вцепилась зубами, рвет, перемалывает меня и половину моей жизни. Заставляет гореть заживо, под аккомпанемент собственного воя, переходящего в хриплый плач, заканчивающийся сиплыми, равными вдохами в подушку. А потом истина насытилась мной, облизнулась и уползла в густую, бархатную, предрассветную ночь, оставив меня одну. Милосердно позволила мне уснуть с первыми с первыми лучами нового дня.