Изменить стиль страницы

V

Но для матери в эту минуту они были не одинокие сироты, а враги, сманившие ее дорогого сыночка из родного аула в город. Она обрушилась с упреками на этих «врагов», упрекая их всех и каждого в отдельности.

Бораш молча дружески мне подмигнул. Шеген отвернулся.

Выпалив залпом свое возмущение, мать начала утихать. Только тогда в разговор с ней вступила Мария Викторовна. Она заговорила приветливо, пригласила ее к столу и поставила перед нею чай. Но мать решительным жестом отставила чай и опять закипела.

— Вы, мать, не волнуйтесь. Если вы твердо решили взять сына домой, я не задержу его ни на минуту. Видите, сколько тут у меня сыновей, — ласково убеждала воспитательница, незаметно пододвигая обратно к матери чай и сладости. — Садитесь, пожалуйста, поговорим.

Но та упорно отставляла пиалу с чаем, страстно крича, что не оставит родное дитя ни на час в этом доме.

И вдруг обе разом, поняв, что спора между ними нет и что говорят они об одном и том же, приумолкли. Чай возвратился к моей матери и завершил ее полное поражение.

— Я не пойду в аул! Кара-Мурт запрет меня в сарай! — вдруг воскликнул я.

Все вокруг засмеялись, кроме Марии Викторовны.

— Тогда попроси мать оставить тебя здесь учиться… — сказала она.

От неожиданности этого предложения мать умолкла, недоуменно моргая; она не нашла сразу ответа, но ее руки, так крепко прижимавшие меня к теплой груди, вдруг ослабели. Если бы она не выпустила меня из объятий, я так бы и вернулся с ней в аул, потому что я слышал биение материнского сердца, дрожащего за судьбу своего сына. Ее громкие причитания трогали меня меньше, чем этот трепетный стук в ее груди.

Воспитательница взяла мою мать под руку и увела ее в свою комнату. На другой день мать уехала в аул на дрожках детдома.

— Эх, сынок, ты напрасно боишься. Я упросила бы Кара-Мурта. Но ты тут учись хорошенько, — сказала она, целуя меня на прощанье.

Она была рассудительна и казалась совсем спокойной за мою судьбу. По правде сказать, в глубине души это даже обидело меня.

Небо, изо дня в день утрачивая свою ясность и голубизну, все ниже опускалось к земле. Над морем плотней нависали ненастные серые тучи, чем-то похожие на детдомовское белье, развешанное по двору после большой стирки. Все тяжелее катил свинцовые волны Урал. Нехотя прощаясь с летом, люди с досадой встречали неотвратимую осень, и на их лица наплывала осенняя мгла. Осень входила в жизнь все упорней и убедительней. Там, где еще недавно весело зеленели луга, шуршали теперь желтые стебли. На оголенных побуревших холмах, подобных горбам спящего верблюда, мрачно насупясь, чернели одинокие беркуты.

Стекло форточки в большом детдомовском зале было выбито. Оттуда доносилась нудная песня осени. В ауле эта песня говорит о волках, которые подкрадываются к овцам. В детдоме она напевает нам о том, что печи тоскуют без дров. Кучками собираясь на койках и тесно прижавшись друг к другу, мы ведем веселые глупые споры о том, у кого больше ума — у лысых или у бородатых. Болтаем все вместе, и каждый, не слушая остальных, хохочет над собственной выдумкой. От длиннобородых и лысых вообще разговор, как это бывает всегда у ребят, незаметно переходит на тех, кого мы знаем, — всегда как-то убедительней и вкусней обсуждаются действия ближних. Вот уже возникает вопрос: кто умней и важнее — завдомом или главбух?

Заведующий у нас был человек, к которому одинаково трудно было питать и симпатию и вражду. Обычно он тихо входил к ребятам, осведомлялся о том, кто сдвинул с места тумбочку или койку. Разумеется, никогда и никто не мог назвать имя виновника. В соответствии с невозмутимой бесцветностью заведующего, все принимало прежний невозмутимо бесцветный порядок. Не порицая за нарушение порядка, не похвалив за восстановление его, он удалялся от нас так же тихо, как появлялся. Изо дня в день он был во всем неизменно однообразен. Фамилия его была Койбагаров, имя — Кудайберды. Такие имена и фамилия сами напрашиваются на перевод, в особенности в детской среде. В переводе на русский язык получилось буквально: «Бог дал баранопасов». Это было, кажется, единственной шалостью, которую ребята допустили по отношению к нему.

Бухгалтера мы видели редко, он появлялся всего два-три раза в неделю, говорил торопливо, куда-то всегда спешил и опять исчезал. Всеми было замечено его высокое мастерство в курении табака: он затягивался так глубоко, как будто совсем проглатывал дым, который исчезал с такой же быстротой, с какой исчезает дымчатый пушистый хвостик суслика, юркнувшего в нору. Затем, после паузы, бухгалтер начинал говорить, стреляя в нос собеседника клубами дыма. Особенно ловко получалось это у него, когда во дворе он доказывал нашему заву необходимость получения денег на строительные материалы. Чтобы научиться этому высокому искусству, мы однажды раздобыли папирос, и несколько ребят упражнялись весь вечер. За курением нас застал Шеген, и нам от него влетело. Поэтому мы все были злы на бухгалтера и с нетерпением ждали случая подстроить ему какую-нибудь веселую каверзу. Но по тому, как наш заведующий молча выслушивал его подчас довольно резкие заявления, мы были склонны думать, что все же бухгалтер, должно быть, умнее своего начальника.

В этот осенний день Мария Викторовна была какой-то растерянной. Она в волнении рассказывала одной из воспитательниц о том, что заведующий — на хлебоуборке, бухгалтер — бог знает где, а в гороно ее водят за нос. Тогда я еще не понимал образного смысла этой фразы. Поэтому, с любопытством взглянув на ее покрасневший от холода нос, я спросил:

— Прямо за нос?

Мне стало жаль эту добрую женщину. Мы дружески обступили ее.

— Может быть, нарубить вам дров?

— Может, съездить за сеном? — участливо предлагали ребята.

— Нет, дети, все это пустяки…

— А что же тогда не пустяки?

Мария Викторовна огорченно сообщила нам, как печальный итог своих переговоров с начальством, что нас, старших ребят, «перебрасывают» в город Уральск. Почему это было печально, никто из нас не понял. Нам даже сделалось весело: может быть, там заведующий будет с другой фамилией.

С работы на току возвратились самые старшие во главе с Шегеном. Мария Викторовна с самого начала с большими подробностями и еще печальней все объяснила им.

— Работали мы с вами не покладая рук. Хорошо ведь работали, и вот — на тебе! Перебрасывают! — ища сочувствия, восклицала она.

Шеген внимательно, словно бы соболезнуя, слушал и вдруг неожиданно резко и весело заключил:

— Плохо, конечно, когда работают плохо, а я думаю, что еще хуже, когда люди уверены, что работают хорошо. Бывает еще и так: сами знают, что все никуда не годится, а кричат во всю глотку, что все отлично…

Мы понимали, что Шеген говорит печальную истину, но нас удивила его смелость и веселость.

— Значит, прощаться со знакомыми местами? — спросил Шеген.

— Выходит, что так. Завтра утром подадут машины, — сказала Мария Викторовна.

Шеген позвал меня попрощаться с городом. Боря стал собираться к отъезду, а мы побрели к знакомым местам. Шел мелкий дождь вперемежку со снегом. «Дворец» наш был залит. Лужа мутно-зеленой воды выплеснулась туда из бушующего Урала. Шеген через лужу прошлепал в дальний угол пещерки, порылся и вытащил из камышей красивую черную коробочку, в которой оказался большой золотисто-коричневый жук.

— Это жук-верблюд, — убедительно объявил мне Шеген. — Я, правда, сам придумал название, но думаю, что оно подходящее. Гляди, как похож на верблюда. Может, потом ученые дадут ему другое имя, а теперь пусть так и будет — «верблюд».

Шеген подарил жука мне.

— Я берег его целых три года, — сказал он, — и ты береги. Мне заспиртовали его в аптеке.

Так Шеген расставался с последними привязанностями своего зыбучего детства, вступая на новую, твердую почву осознанной юности.

Мы равнодушно прошли мимо базара — нас туда уже не тянуло. Невдалеке от базара из каких-то покосившихся ворот вышла пестро одетая женщина с ребенком на руках, за ней шел ее муж, милиционер, в длинной черной шинели.

— Он! — толкнув меня в бок, негромко воскликнул Шеген.

— Кто он?

— Кто целый год ловил меня.

Лицо Шегена изменилось мгновенно, в его карих глазах вспыхнули лукавые мальчишеские искорки, и он превратился в прежнего, почти забытого мной озорника. Я испугался, как бы мой друг не выкинул какой-нибудь шутки. Но глаза его быстро прояснились, и он уже серьезным тоном сказал мне: