Изменить стиль страницы

Я опасался за свой негустой тенорок, боялся, как бы в такой нервной обстановке отданная мной команда не прозвучала тревожной неуверенностью. Солдат отлично воспринимает тон команды: ее звучание рождает в нем или уверенность, или тревогу.

И моя команда: «Огонь!» — прозвучала так твердо, как будто передо мной стояли полки, а не отделение в девять бойцов.

Надо отдать справедливость — ряды немецких автоматчиков не дрогнули ни от этой команды, ни от косящего огня нашего пулемета и автоматов. Они лишь прибавили шагу, продолжая усиленно поливать нас огнем. В это же критическое мгновение на нас спереди, прямо в лоб, бросилась вторая группа фашистов.

Я до сих пор вижу яростный блеск в глазах моих товарищей, когда — один против десятка врагов, — почерневшие от клокочущей злости, мы намертво впились в свои автоматы.

— Ни шагу назад! — напомнил я товарищам твердый приказ верховного командования. Это был приказ родины. Честный боец нарушить его не мог.

Немцам тоже было запрещено отступать, но совсем другими средствами. В этом мы убедились воочию в тот же день.

Атаковавшие нас автоматчики, прижатые к земле нашим огнем, залегли перед самым нашим укрытием, не дальше чем в двадцати метрах. Мы стреляли теперь по лежащим. И тут-то именно произошло в первый раз то, что в дальнейшем мы видели неоднократно: солдат, лежавший за камнем в трех десятках шагов от нас, вдруг с криком вскочил, отшвырнул автомат и побежал в нашу сторону, подняв обе руки. Он с размаху упал в наше каменное гнездо. Я вовремя удержал Володю от выстрела. Но вдогонку перебежчику ударили выстрелы сзади. Он был ранен в спину, в плечо и в пятку.

Он был совсем не из тех «арийских» блондинов, смуглый, худой, невысокого роста венгр. Он понимал, что ему будет трудно выжить с тремя пулями в теле, и, может быть, именно потому он спешил передать нам свои заветные думы. Он говорил торопливо, и каждый звук из его губ вырывался с нехорошим свистом. Он часто облизывал губы сухим языком. Я протянул ему фляжку и пока что оставил его в покое.

Группа, брошенная нам в лоб, залегла и долго не поднимала голов, а те, кто лез справа, отползли назад и исчезли в лощине.

— Ждут ночи, — сказал Володя.

— А он говорит другое, — указав на перебежчика, сказал Вася Гришин, который неплохо знал по-немецки. — Он говорит, что все это — венгры и румыны. Они не пойдут вперед, пока им сзади не поддадут немецкие пулеметчики. В атаке они больше ищут такого укрытия, чтобы их не доставали огнем ни мы, ни немцы.

— Как, как? О чем он говорит?

Пока Гришин пытался уточнить ответ, мы все увидели на деле: из двух точек по залегшим автоматчикам скрещенным огнем ударили немецкие пулеметы. Каждый автоматчик оглядывался назад с явным выражением злобы и бежал вперед, чтобы нарваться на наш огонь. Ничем не защищенные от него, гонимые смертоносным кнутом немецкого пулемета, они гибли без смысла и цели — беспомощные, растерянные, жалкие существа. Вся эта группа автоматчиков погибла, не причинив нам вреда и даже не зацепив края нашей пещеры своим беспорядочным, бесприцельным огнем.

Если народ не видит для себя смысла в войне и не хочет ее, его можно заставить погибнуть. Но заставить его побеждать — невозможно.

Венгр все еще лепетал и, слабо жестикулируя в пояснение, отвечал Васе на его вопрос.

— Я мечтал попасть в плен еще с осени прошлого года, — переводил нам Гриша. — Я знаю, что нам, венграм, в России не нужно ничего… Правда, наши тут тоже бесчинствуют, грабят… Человек с оружием и без идеи легко превращается в бандита, а гитлеровцы грабеж поощряют… Я христианин. Я перед смертью вам не солгу. Венгр войны не хочет… Давно не хочет…

Он скривился от боли. Ему делалось все труднее говорить. Слова стали вялыми, словно ленивыми. Перевод Гришина становился отрывистым. Вася все с большим трудом улавливал смысл иностранной речи и наконец умолк, как священник, читающий «отходную» над умирающим, невольно умолкает, заметив миг наступившей кончины.

Ночью меня вызвал к себе наш командир. Только тут я заметил лишний кубик на петлицах его гимнастерки.

— Товарищ старший лейтенант, старший сержант Сарталеев по вашему приказанию явился! — по форме отрапортовал я ему.

Мирошник с улыбкой пожал мне руку и кивнул, приглашая сесть.

Он и Ревякин сидели в хорошо защищенном каменном углублении. Завесив плащ-палаткой уголок, они даже зажгли коптилку, при свете которой Мирошник, почти припадая глазами к бумаге, старался прочитать бледные буквы только что полученного приказа. Я подал ему электрический фонарик, взятый у нашего умершего венгра, и рассказал об этом происшествии, которое укрепило бодрость наших ребят.

Мирошник сообщил обстановку. Общая линия нашей обороны опять изогнулась, и назавтра ее выпрямления не ожидалось. Правда, об этом он не сказал, да и кто же когда говорит! Но только плохой солдат не чувствует, какой день ожидает его завтра. Лучше не спать совсем, чем уснуть в неизвестности насчет завтрашней боевой обстановки.

Наша задача была еще сутки держать эту развилку горных дорог. Еще в течение суток наша позиция остается важной, после чего, если будем живы, мы можем оставить наши укрытия и подтянуться вслед за всей частью ближе к сердцу Кавказа. Значит, мы опять отступали, и это было хуже всего.

Я вспомнил свою последнюю перед ранением ночь. Какая прекрасная это была ночь, несмотря на ее непроглядный мрак, на мороз, на метель! Как легки и радостны были тогда все наши движения! Тогда мы наступали.

Я отдал Ревякину письмо комиссара пересыльного пункта Тарасенко. Ребята просили меня, когда я уходил, узнать сводку.

— Что сводка! — сказал политрук. — Сегодня у нас ее нет, с приказом не прислали. Обождем до завтра. На Сталинград лезут, гады! — сказал он со вздохом.

— Тут им и зубы сломить! Разве советский народ отдаст Волгу? — ответил Мирошник. — Как думаешь, Костя, отдаст?

— Что вы, товарищ старший лейтенант! — сорвалось у меня даже с каким-то испугом.

— Ну да, и я говорю — не отдаст! — подтвердил Мирошник. — Нашу задачу я сейчас так понимаю: оттягивать больше сил. Стоять до последнего. Виснуть у них на плечах как можно тяжелее. Итак, Сарталеев, сутки держись… Надо продержаться! — закончил он и оборвал на полуфразе.

Дальше не стоило говорить. Все было ясно. Каждый из нас понимал, что для нашего взвода выпадет завтра очень тяжелый день.

Командир протянул мне руку.

Я взглянул на Ревякина, и в моей голове мгновенно возникли слова, которые я сейчас напишу и отдам ему: «В случае смерти прошу считать меня…».

Но, протянув руку, Ревякин меня перебил:

— Завтра, товарищ старший сержант, когда возвратимся в часть, вы получите орден, который вас заждался… И завтра же будем принимать тебя в кандидаты партии.

Уставом не предусмотрено обниматься с политруком, но я его обнял.

Мы попрощались, и в темноте, по камням, от куста к кусту, я пополз обратно к себе в гнездо, где с нетерпением ждали меня ребята.

В одном месте низко свиставшие пули заставили меня крепко прижаться к камню и переждать. Я лежал и представлял себе завтрашнее партийное собрание. Оно произойдет в просторном зале, где вместо колонн — скалистые утесы, а потолком служит темно-синее кавказское небо. Я буду принят в партию под его яркими и большими звездами.

Я добрался до своей пещерки в тот момент, когда Петя привел туда новую свору четвероногих истребителей танков. Пока все еще было темно и тихо. В лощине, ближе к дороге, лежали наши наблюдатели. Боящиеся темноты немцы изредка пускали осветительные ракеты. Кое-где раздавались одиночные выстрелы. Боевой день закончился.

Он доказал нам, что наше отделение сможет простоять здесь еще один день и еще один, а может быть, и все три дня. Это обойдется Гитлеру в семьдесят два часа задержки. И она не будет для немцев отдыхом.