— Никакого белья не велено брать. Из съестного тоже ничего не приказано. Григорий Иванович просил семейную фотокарточку.

— Так неожиданно и так быстро. Не могу сообразить, что ему послать.

— Не беспокойтесь, Анна Павловна. У Григория Ивановича все есть. Сапоги выдали до самого Берлина, а шинель — без износу. Постелишь, ляжешь — и утонешь, словно в пуховике. Ни в чем не нуждается Григорий Иванович.

Анна Павловна прошла к большому липовому буфету.

— Вот, — обрадовалась Анна Павловна и показала Кочетову бутылку коньяку. — Возьмете?

У Кочетова заблестели глаза.

— С удовольствием, — сказал он, принимая бутылку. — Этим пока нас не балуют. Виноградниками армия еще не обзавелась. Подарочек дорогой. Как бы в пути не разлить. Подальше надо припрятать. Давайте, Анна Павловна, фотокарточку. Я тороплюсь. Майор строго-настрого приказал явиться без опозданий и в полном порядке.

— И письма не успела написать, — горевала Анна Павловна.

— Все передам, Анна Павловна. На всю ночь сказку заведу про ваше житье-бытье.

До штаба военного округа сержанта провожал Алеша. Всю дорогу он, не умолкая, все выведывал у Кочетова, где же все-таки они стоят, но сержант, лаская Алешу, отмалчивался. Он выдал единственную тайну: его отец, Григорий Иванович, получил роту, а сам Кочетов приставлен к пулемету. Слушая сержанта, Алеша мыслями так и улетел бы с ним вместе в приволжский городок и стал бы верным помощником сержанта. Алеша и так и этак хитрил, все дознавался (не в Камышине ли отец?), но Кочетов не проговорился. А прощаясь, сказал:

— Не вздумай приехать. Очень рассердишь Григория Ивановича. Тебе нельзя — ты хозяином в семье. На твоих руках и мать и сестренка.

VII

Степь струила густой аромат поспевающих хлебов. Кругом, куда ни глянь, зыбились беспредельные разливы пшеничных посевов; земля дышала обилием, а люди, не зная сна и покоя, мало радовались свету и солнцу, горечь тяжелых неудач на фронте болью щемила сердца.

По глухой проселочной дороге, заросшей бурьяном, шел невысокий худощавый старик. Черный пиджак на нем был в густой пыли, в мазутных пятнах; сапоги обшарпались и порыжели.

Это был старый партизан Павел Васильевич Дубков. Он уже более тридцати километров отмерил с тех пор, как покинул эшелон, застрявший на станции Чир. Он возвращался в Сталинград из Ростова от родного брата. Дубков держался проселков, укорачивая путь степными стежками. На развилке Павел Васильевич остановился, раздумывая, куда ему свернуть. Он пошел направо, в сторону железной дороги Сталинград — Лихая.

Поток людей на дорогах не уменьшался. Люди шли и ехали. Ехали на худых лошадях, на дико ревущих верблюдах, на неторопливых, ко всему безразличных волах. Волы и лошади тащили скрипучие повозки, крытые брезентом, рогожей, войлоком. На тяжелых, громоздких повозках, забитых узлами, ютились женщины, дети. По ту и другую сторону обоза, растянувшегося на десятки километров, непрерывно плелись люди, усталые, утомленные.

Навстречу им ускоренным маршем двигались войска из резервов Главного Командования.

Павел Васильевич понимал все: и напряженность марша, и думы солдат, и муки беженцев.

Войска уходили к большой излучине Дона. По всей ее дуге и далее на северо-восток, до самой Волги, спешно обновляли оборонительный рубеж, размытый весенним разливом. Стотысячная армия рабочих и колхозников под началом военных крепила блиндажи и землянки, окапывая берега Дона, загрязняя русло вязкой землей. И шумел помутневший Дон от зари до зари. Народ, оголяя реку, вырубал кустарники, с треском валил тополя-великаны, и палящий зной сушил цветы, лишенные тени и влаги. Вяла и жухла трава на свежих полянах.

А по дорогам, в сторону Сталинграда, люди все шли и ехали, тянулись и ковыляли. На измученных лицах лежала застаревшая тревога: «Скоро ли конец пути? Дотянут ли волы и лошади?» Обезноженных, худоребрых выпрягали из скрипучих повозок, отводили в сторону от дороги и бросали, предоставляя им право жить или подыхать. Обоз тянулся без конца и края. По обозу, точно по заснувшему камышу, ветерком пробежала тревога.

Павел Васильевич поглядел в безоблачное небо. На обоз наплывали три крохотные точки.

— Самолеты! — кто-то крикнул во весь голос.

Люди, старые и малые, гремя чайниками, шлепая по сухой земле рваной обувью, побежали в степь, подальше от дороги. А те, которые остались на повозках, исступленно кричали на волов, колотили их палками, нахлыстывали кнутами.

Самолеты низко закружились над степной станцией. Скоро там мутной кошмой взметнулась бурая земля, поднялись сучья тополя, листы железной крыши, сорванной с вокзала. Из обоза выскочила сивая лошаденка и помчалась целиной. Повозка, похожая на возок коробейника, издавала резкий и неприятный скрип колесами.

Павел Васильевич из предосторожности отбежал подальше от дороги. До него из обоза донесся крик:

— В балку пошла. Наметом! — Человек стоял на высокой арбе и, глядя в степь, время от времени выкрикивал: — Прямиком катает!..Пошла… пошла!

Совсем рядом с Павлом Васильевичем кто-то равнодушно сказал хрипловатым басом:

— Этого, значит, фашист вовек не догонит. Так, что ли, старина?

Павел Васильевич оглянулся. Ему не понравилась шутка совсем не старого, на вид очень здорового человека, с хорошим загаром. Дубков сердито сказал:

— А ты, похоже, от самой границы бежишь?

— Оттуда, папаша. А ты?

— Я домой иду, в Сталинград.

— Что там — эвакуируются? Тянут, как гуси, на теплые воды?

— Вижу, по себе о нас судишь. Документики какие имеешь или без них скачешь? А впрочем, теперь есть и такие, которые по чужим паспортам по тылам болтаются.

— Ты, старик, думаешь, что говоришь?

Павел Васильевич зло плюнул и пошел прочь от незнакомца.

— Ну, старик, иди да не оглядывайся.

Павел Васильевич ничего на это не ответил. Он шел и в душе ругал себя: «И понять не могу, из-за чего сцепились». И другой голос: «Пускай языком не треплет, как грязным помелом».

Войска все двигались и двигались. Они были одеты во все добротное. Похрустывали новые сапоги, поскрипывали необмякшие офицерские ремни, поблескивали автоматы, противотанковые длинноствольные ружья, катились пушки.

Павел Васильевич все стоял у дороги и смотрел на проходящие войска, все вглядывался в солдат, будто хотел угадать, о чем они думают, с какими мыслями шагают на фронт. Поглядывая на солдат, он час за часом все шел и шел, радуясь тому, что войска, не перемежаясь, все гуще набивали над дорогой пыльную мглу.

У него устали глаза от напряжения, и он, отвернув от колонны, присел отдохнуть у телеграфного столба, привалившись к нему спиной. Не успел развязать кисет с махоркой, как неожиданно, к своему великому удивлению, увидел знакомого человека, высокого и ладного лейтенанта. Павел Васильевич поспешно сунул в карма кисет и, поднявшись, вперил в офицера свои старчески-синеватые глаза. «Кто это, кто?» — не мог он сразу припомнить. Павел Васильевич, боясь потерять из виду офицера, быстренько пошел ему навстречу. И вот в его глазах вспыхнул радостный огонек.

— Григорий Иванович… Гриша, ты ли это? — обрадовался Дубков.

— Я, Павел Васильевич. — Обнялись, расцеловались. — Откуда вы? — спросил Лебедев.

Павел Васильевич недовольно махнул рукой, дескать, доброго нечего сказать.

— Из Ростова плетусь. Где — на колесах, а где на своих рысистых. А вас, Гриша, куда ведут?

— На фронт. Что в городе, Павел Васильевич? Моих не встречали?

— Как не встречал? У них все по-хорошему. Как войско-то?

— Половина фронтовиков. И обкурены, и обстреляны, и танками обкатаны. Много сталинградцев. Передавайте привет всем моим. Побегу, Павел Васильевич.

Лебедев сунул Павлу Васильевичу потную руку и потрусил к своей роте. Уже издали он помахал пилоткой старику. У Павла Васильевича на глаза навернулись слезы. Он со злостью выбил пыль из фуражки о телеграфный столб и зашагал своей дорогой.

В Сталинград он вошел утром. Город блестел чистотой улиц, зеленел парками. По городу мчались автомашины, военные и гражданские. У военных — разбиты ветровые стекла, изрешечены кузова. Все так же гремели трамваи, заклеенные военными лозунгами и плакатами.

Попив чайку, Павел Васильевич собрался на тракторный, к Ивану Егорычу и, кстати, посмотреть город, что в нем переменилось. По пути он заглянул на эвакопункт, временно размещенный на стадионе «Динамо». Всякое бывало в жизни Павла Васильевича: он пережил три революции и три войны, но все же ничего подобного ему не доводилось видеть. Земля была заставлена чемоданами, корзинками, мешками. Спасаясь от зноя, люди сидели под зонтами и навесами из цветных одеял, простыней — у кого что было. И всюду говор, шум, крики. Павел Васильевич вернулся домой невеселый. Он сказал жене: