Изменить стиль страницы

Последнее время она стала плохо спать. Какая-то торжественная перемена происходит у нее глубоко в душе. И эту перемену она воспринимает, как знак, как таинственное предзнаменование скорой смерти. Все чаще снятся ей муж, отец, мать, умершие дети… И я вижу, как лазит она в сундук, разглядывает свое смертное: чистую рубаху, уже пожелтевшую и пропахшую деревом сундука, просторный белый саван, платье, расшитое покрывало, ленты холстины, темные чулки и тапки. Она рассматривает, перекладывает, расправляет все это — чуждое и страшное человеку, — с такой же споростью и пристальностью, как и всякую другую необходимую в хозяйстве вещь.

— Не тогда плясать, когда гроб станут тесать, — с удовольствием говорит она мне. Умирать ей не страшно. Она непоколебимо убеждена в справедливости жизни, в справедливости и необходимости прихода смерти.

— Могилка-то давно меня ждет, — ласково, как о чем-то очень приятном, говорит она, глядя поверх меня тусклыми глазами. — Там и батюшка и матушка мои повалены лежат… И сыны там, все там. Небось по мне соскучились. А я, слава тебе, царица небесная, пожила.

Ночью, особенно когда на море разыгрывается шторм, ревет внизу совсем близко прибой и рев этот отдается по всей избе, так что вздрагивают потолки и стены — Марфа молится, стоя на коленях в углу. Молится она не за себя — за тех, кто на рыбных промыслах в Баренце.

— Пошли, господи, поветерь, — шепчет она и кланяется, стукаясь лбом о пол. — Не погуби, господи, сохрани их, Николушка!

Странно мне слушать это — будто бабка моя молится, будто мать свою я слышу сквозь сон, будто все мои предки, мужики, пахари, всю жизнь, с детства и до смерти пахавшие, косившие, положенные, забытые по погостам, родившие когда-то и хлеб, и другую, новую жизнь, — будто это они молятся, не за себя, за мир, за Русь — неведомому богу старозаветному, доброму Николушке-чудотворцу.

— Пошли им погодушку поратую, небушко чистое, водицу светлую, — шелестит во тьме девяностолетний голос.

Потом она ложится и лежит неподвижно, глядя в темноту. Тошно ей, тяжко, давят ее годы — детство, молодость, такие далекие, такие неясно-прекрасные — как белая ночь, вся в хрустальной радости, вся в солнце незакатном, и старость — как один темный осенний вечер. Лежит, вспоминает всю свою жизнь, и представляется ей, будто она молодая девка поет песню, слышит со стороны свой чистый упругий, печальный голос:

Ах ты, моя матушка,

Твой сынок да разнесчастный

Далеко на море побежа-ал.

Но эти радостные и грустные мысли скоро уходят, уступая место другим, привычным мыслям и заботам. И она уже думает, как бы дожить до Михайлова дня, когда все начнут собираться домой, что корова уже стара, плохо и мало доится, и не забыть сказать, чтобы купили новую, что надо гонять овец за коргу — там много морской капусты давеча накидало, что надо жать ячмень на огороде да вешать сушить…

Засыпает она не скоро и не сразу, вздрагивая несколько раз, во сне редко и слабо дышит, просыпается, перекладывает млеющие руки, и опять спит и не спит, все слышит и понимает, но и сны видит — смутные, давно знакомые…

Все чаще бушует море, и все чаще выходит Марфа к вечеру на берег, стоит неподвижно возле наискось заделанных палок плетня, твердо чернея на бледно-желтом фоне зари. Смотрит на грязно-взлохмаченное море, на без конца бегущие и ревущие на отмели взводни с беглыми гривами.

Резко и горько пахнет холодной картофельной ботвой, водорослями, резко, несмотря на гул моря, слышны женские голоса, шаги по деревянным мосткам, какой-то особенный в этой деревне, басовитый и короткий крик коз.

По улице, по деревянным мосткам, крепко стуча сапогами, идет сосед-рыбак — крутоплечий, крепкий, счастливый своей крепостью. Подходит поздороваться, зовет вечером в кино, дымит махоркой и густо кашляет, наливаясь кровью. Потом замечает Марфу, делает серьезное лицо и грубо-восхищенно говорит:

— Ах, ты! Опять выползла… Своих ждет. Хорошая старуха-то, святая, одно слово — поморка! Хошь, выпьем за нее?

Он сильно затягивается, прищуривая правый глаз, обжигая губы, бросает окурок, втаптывает его каблуком в песок, жидко сплевывает и идет берегом на рыбоприемный пункт, потирая красную шею, ширкая друг о друга отвороченными голенищами высоких рыбацких сапог. Проходя мимо Марфы, он сдергивает кепку и почтительно кланяется ей.

Ветер холодает, небо темнеет, заря кровянеет, воздух делается прозрачней, стеклянней, смугло румянеют избы наверху, на востоке загораются редкие бледные звезды, скоро совсем смеркнется, а Марфа все будет стоять, положив старчески-сизые руки на плетень, и смотреть на море, пока не погаснет последний мглистый отблеск зари.