Изменить стиль страницы

С необычайной пристальностью разглядел он вдруг во всех подробностях и милую хозяйку, и эту крохотную комнатку с одним окном на юг, с десятком книг на этажерке, ковриком и узкой, тщательно застеленной и, по-видимому, жесткой кроватью… Ему вспомнилась откровенная жадность, с которой смотрели на него работницы в цехах, и, чтобы не улыбнуться, он стал думать об острове, о кладбище, о том, что за окном — темнота и туман. Но странно, теперь эти мысли не тревожили, не угнетали его, наоборот, с тем большим наслаждением слушал он стеклянно-прозрачную музыку, треск печи в большой комнате, следил исподтишка за хозяйкой.

— Изумительно! Вот не думал, не гадал, что меня ждет такой вечер! — звучно и весело заговорил он. — Знаете, ездишь, ездишь — и всегда кипяток, черствые серые булки, одиночество — хоть жену бери с собой! В кои веки повезет, как сегодня…

— А! — произнесла Густя, опуская глаза. — Вы женаты? Давно?

— Давно! — с некоторой грустью ответил Забавин. — И дети есть, двое… Ужасно! Никак не могу привыкнуть к тому, что я женат, что мне тридцать шестой год, быстро как-то все идет… Когда едешь один или сидишь вечером в какой-нибудь комнате для приезжих, все думаешь: давно ли мечтал о любви, о каком-то необыкновенном счастье — и вот ничего, и мотаешься по свету, ревизуешь, отвыкаешь от семьи… Но жена у меня — хороший человек, другие хуже живут.

Забавин вдруг перехватил странный взгляд Густи, спохватился и покраснел.

— Простите… — пробормотал он, проникаясь внезапным отвращением к себе. — Что это я? Вам не интересно, а меня прорвало: молчал целую неделю и такой прекрасный вечер…

— Ничего, пожалуйста! — торопливо отозвалась Густя и грустно улыбнулась. — Хорошо, хоть не жалуетесь…

— А что?

— Обычно мужья не любят своих жен в командировках, — уже насмешливо сказала Густя, наливая Забавину чай. — Пейте!

Забавин засмеялся, взял чашку. Они разговорились, и он скоро узнал, что она давно работает здесь, получает уже по договору двойную ставку, что она скучает, хочет уехать в Архангельск или в Ленинград. Поговорив о скуке, перебрав общих знакомых, заговорили о любви и счастье, и оба еще больше оживились.

— Вот вы говорите о сознательной любви, — вдруг серьезно и горько сказал Забавин, хоть Густя вовсе не говорила о сознательной любви. — Все рассуждают о любви, говорят и решают, и судят, кому кого любить. Писатели пишут о любви, читатели устраивают конференции и спорят, достоин ли он ее или она его, кто из них лучше, чище и сознательней, кто более подходит веку социализма. А между тем каждый из нас на своем месте никогда не может разобраться в том, что такое любовь! И чем больше я думаю об этом, тем больше убеждаюсь, что в любви очень малую долю играют такие качества, как ум, талант, честь и прочее, а главное — совсем другое, что-то такое, о чем не скажешь и чего никак не поймешь. Да что далеко ходить! Я знаю одного парня — дурака, пьяницу и наглеца, человека без чести и совести. И — представьте, его очень любят женщины, причем женщины умные, интеллигентные. И он знает, что его любят, занимает у них деньги, пьет, относится к ним по-скотски, и они плачут от обиды, я сам видел! Почему?

— Наверно, вы не замечаете в нем того, что замечают эти женщины, — серьезно сказала Густя.

— А! Что они в нем замечают! Ум? Талант? Широту души? Так нет же, дурак он, наглый, ленивый! И не лицо даже у него, а заплывшая морда! Убей меня бог, не пойму!

В комнате радиста попикивало, стучал ключ, наконец, все смолкло, послышались шаги.

— Ну, я все принял и передал… Сводки на столе! — крикнул радист и хлопнул наружной дверью. — На завтра — «ясно»! Я в клуб прошвырнусь! — крикнул он уже с улицы, затопал по крыльцу, и в доме стало тихо.

Выражение лица Густи сразу изменилось, она как будто чего-то испугалась, оглянулась на темное окно, пристально, серьезно посмотрела на Забавима и тотчас, покраснев, опустила глаза. А Забавин, будто не было ему тридцати пяти лет, не было позади ни армии, ни жены, ни детей, ни работы — почувствовал внезапно колющее, щекочащее волнение и сухость во рту, то есть то именно, что чувствовал он в молодости, когда влюблялся в девочек-школьниц и целовался с ними в тихие белые ночи.

— И еще тоже счастье… — начал тихо Забавин, и по тому, как он это сказал, Густя поняла, что он скажет сейчас что-то серьезное, хорошее, успокоилась и улыбнулась ему, расширяя и останавливая на его лице прекрасные бархатистые глаза.

— Надеются обычно на будущее, — продолжал быстро Забавин, прихлебывая чай, ощущая темноту за окном и холодное дыхание моря. — Надеются на будущее и живут мелко, суетливо, неинтересно… Живут, не замечая, не видя рядом ничего хорошего, ругают жизнь, уверенные в том, что вот настанет пора и придет счастье. Все так, и вы так, и я… А между тем счастье у нас во всем, везде, счастье, что вот мы с вами сидим и пьем чай, что вы мне нравитесь, и вы знаете, что нравитесь…

Забавин запнулся, передохнул, улыбнулся как бы сам над собой, а Густя, вся пунцовая, не смела поднять глаз.

— Хочется, чтобы пришел кто-то сильный, мудрый и заставил нас всех оглянуться. Ведь чем дальше, чем больше мы живем, тем счастья меньше! Человечество всегда юно, но мы-то, мы стареем… Мне сейчас тридцать пять, вам…

— Двадцать шесть, — прошептала Густя, решилась поднять пылающее лицо и прямо взглянула в глаза Забавину.

— Ну вот! А через год мне будет тридцать шесть, вам двадцать семь — мы оба и все тоже постареем на год, что-то от нас уйдет, какая-то частица бодрости, какое-то количество клеток отомрет навсегда, а там еще и еще, из года в год… И главное, будет стареть не только тело, не только мы будем седеть, лысеть, у нас будут появляться разные болезни, которых теперь нет, но и души будут стареть, понемногу, незаметно, но будут — какое же тут счастье? Нет, счастья в этом никакого нет, и я не понимаю людей, которые все ждут: вот придет лето, и я буду счастлив, а когда приходит лето и он несчастлив, он думает: вот настанет зима, и я буду счастлив… Да что говорить!

— В чем же счастье? — тихо спросила Густя.

— В чем? Я тоже думаю: в чем? Вы вот хотите вырваться с этого острова, ждете чего-то, думаете, пройдет год, два, три — и я буду счастлива! Нет же! Вы сейчас именно счастливы, безмерно, громадно счастливы, потому что ничего у вас не болит, вы молоды, у вас прекрасные глаза, потому что теперь, когда вам двадцать шесть, смотреть в ваши глаза — наслаждение, и у вас важная работа и море, и этот остров… Подумайте!

— Легко говорить! — сказала Густя, недоверчиво улыбаясь.

— Да! Конечно, свет велик, прекрасных мест множество и, в конце концов, почему именно остров! Конечно, Архангельск — место куда более интересное, чем этот остров. Когда вы думаете, да и я когда сейчас думаю об Архангельске или Москве или Ленинграде, нам представляются театры, огни, музеи, выставки, шум, движение и все такое… Жизнь, одним словом! Правда? А между тем, когда я там, дома, я ничего этого не замечаю, я начинаю думать об этом только издали, а когда я приезжаю в Архангельск, я вдруг узнаю, что у меня заболел сын, что на работе вечером совещание, что торопят с отчетом… И начинаешь крутиться, как белка в колесе, вовсе не видишь никаких театров и прочего. Чем же я лучше вас живу? Так сказать, в высшем смысле?

Нет, нет, вы гораздо счастливее меня: вам двадцать шесть, а мне тридцать пять!

Конечно, вы уедете рано или поздно, будете жить в Ленинграде, видеть Неву, мосты, Исакий… Но, поверьте мне, когда вы уедете отсюда, вам обязательно будет вспоминаться этот остров, жители его, море, этот запах водорослей, перистые облака, солнце, грозы, северное сияние, шторма, и через много лет вы поймете, что счастливы вы были именно здесь.

— Не знаю, — задумчиво сказала Густя. — Я об этом как-то не думала…

— Да, почти всегда так. Мы жалеем об ушедшем — издали лучше видно.

Забавин волновался и, глядя на Густю, думал помимо воли, как было бы хорошо, если бы он был женат на ней. Он расстраивался от этих мыслей, понимая их неуместность, понимая свое бессилие что-нибудь изменить в своей жизни, но не думать об этом не мог и не мог никак уйти от Густи, хотя было уже поздно.