Дядя крошил в миску с медом соленые огурцы и смеялся до слез: уж очень злился Ким на равнодушных к политике людей. Потом дядя выносил из шалаша хлеб, ложки и говорил:

«Ну ешь, ешь, полакомимся с тобой медком, пока Гитлер не повернул колесо».

Любил Ким мед с огурцами. Поднося ко рту ложку, он начинал уже щуриться от удовольствия: эх, как вкусно! Щурясь, он глядел на дядю и хитровато посмеивался: пусть себе Гитлер пыжится — нет таких сил в мире, которые смогли бы повернуть ход истории в обратную сторону. Он понимает это не хуже дяди.

После обеда дядя уходил спать в свой шалаш, а Ким растягивался на траве. Сцепив на затылке руки, он глядел в небо.

Неподвижно было голубое небо, неподвижно стояли вокруг медоносные липы, а Киму начинало казаться, что он чувствует движение земли, чувствует, как она вместе с ним мчится в космическом пространстве. И вот он уже не только чувствует это, но и видит, как лежит, распростертый, на летящем шаре.

Ким вспоминает, что это было прошлым летом перед самой войной, когда он последний раз гостил у дяди на пасеке. А ему кажется, что это было много лет назад, в каком-то далеком детстве. Как же так: дни летели быстро, а год оказался невероятно длинным? Ким не перестает удивляться этому.

…Недолго продолжался бой, начавшийся рано утром на опушке Подужинского леса. Немцы торопились расправиться с партизанами, дерзко вернувшимися на свою старую базу, и поэтому действовали вслепую. Чтобы не распылять своих сил в огромном лесном массиве, растянувшемся на пятнадцать километров, они наступали вдоль дороги, пересекавшей лес с одного края до другого, плотной массой, с танками впереди. Сначала сопротивление им оказывали только две партизанские заставы. Но когда они углубились в лес и два их танка подорвались на минах, закупорив дорогу остальным, в бой сразу вступило несколько боевых групп партизан с минометной батареей и двумя пушками. Немцы оказались зажатыми в узком пространстве между темной чащобой старого ельника и открытым, поросшим высокой травой болотом с непроходимой трясиной. Из ельника строчили автоматы, из-за болота били минометы, а впереди открыли огонь вдоль дороги появившиеся на пригорке пушки. Бросив свои подорвавшиеся на минах танки, немцы побежали назад и, едва вырвавшись из подготовленной им в лесу ловушки, сели на автомашины и укатили в город. Как потом выяснилось, они решили, что в Подужинском лесу партизаны действуют не одни, а совместно со сброшенным здесь воздушным десантом Красной Армии.

Легко доставшаяся победа и особенно два захваченных танка — эти еще не виданные в отряде трофеи — вызвали шумное ликование партизан. И бойцы и командиры лазили по танкам и под танками, забирались в люки, всё хотели ощупать, опробовать. Сам Дед до того разгорячился, что в возбуждении скинул с себя шубу на руки подоспевшего Васюхи и велел «сховать» ее до зимы, тем самым наконец-то признав права наступившего лета. А потом, возвращаясь в лагерь во главе весело оживленной кавалькады своего штаба, он принялся рассуждать на любимую тему — о великих преимуществах партизанской тактики, подразумевая под ней свою собственную тактику-практику.

Никаких случайностей, счастливых стечений обстоятельств Дед не признавал и очень сердился, когда партизаны говорили, что им здорово повезло. Не повезло, а тактика была правильной, и в этом все дело, «если его разжувати», как он добавлял.

Поговорив о тактике, Дед пытливо поглядел своими маленькими колкими глазками на ехавшего рядом с ним комиссара и вдруг заявил:

— Тактика тактикой, но важнее всего плацдарм.

Глеб Семенович понял, к чему клонит Дед, и это его насторожило, но он промолчал.

Дед бормотнул что-то себе под нос, дернул бородкой и стал прикидывать вслух, сколько сил потребуется немцам, чтобы они решились после сегодняшнего перепуга снова сунуться в лес. И по его подсчетам получилось, что немцам придется для этого ослабить фронт по крайней мере на целую дивизию, на что их командование вряд ли осмелится, а если и осмелится, то когда-то еще эта дивизия подойдет. Тем временем Подужинский лес можно будет превратить в неприступную крепость — взрывчатки на то хватит; не равняться теперь с прошлой осенью, когда и патронов-то была горстка на бойца; слава богу, за зиму разжились: и минометы, и пушки заимели, а вот сейчас и танки появились, закопать их — и доты будут.

Дед не сказал, что раз для партизан нет лучшего плацдарма, чем свой родной лес, где они знают каждое болотце и каждый пригорок, то и надо сидеть в этом лесу до тех пор, пока фронт не подойдет сюда, — не сказал, но явно клонил к тому. Глеб Семенович знал, что такой замысел командира придется по душе многим в отряде. В расчете на то, что после разгрома под Москвой немцам уже долго не устоять и летом фронт быстро покатится на запад, кому из партизан не хотелось быть поближе к дому. Это-то как раз и пугало комиссара. И все же он опять промолчал: осторожен был с Дедом, так же как и Дед с ним.

Разные они были люди и по характеру, и по опыту, и по кругозору, на многое смотрели по-разному, но командиру приходилось считаться с комиссаром, а комиссару — беречь авторитет командира.

В штабной кавалькаде, то и дело сбивавшейся в кучу, насколько это позволяла лесная дорога, и переходившей с рыси на шаг, когда все хотели послушать, что говорит Дед, Глеб Семенович все время ехал молча. И никто как будто не заметил этого, не вспомнил, что его пропавший куда-то сын все еще не вернулся, — слишком взвинчены были победой.

Глеб Семенович думал, что Кима, наверное, уже нет в живых, и Ким все время стоял у него перед глазами, насмешливо щурившийся исподлобья, с растрепанными на лбу лохмами волос, совсем еще мальчишка, хотя и с автоматом. Сколько раз он уже повторил, мысленно обращаясь к сыну как к мертвому: «Милый мой, хороший, если бы ты все понимал».

Так же как и Марии Павловне, Глебу Семеновичу многое вспоминалось о сыне, но все это сводилось к одному: когда и как Ким посмотрел на него — с насмешкой, обидой или недоумением. Он думал, что Ким уже давно разуверился в нем и ничего уже не ждал от него, кроме придирок и выговоров, считал своего отца сухим, бездушным человеком, формалистом и к тому же неудачником, преждевременно отчисленным из армии в запас. И его камнем давила мысль, что ничего нельзя исправить, так это и уйдет с Кимом навечно.

А если Ким попал в руки гестаповцев?.. Когда Глеб Семенович думал, что и это могло случиться, он застывал в страшном физическом напряжении, чтобы не застонать, и ему казалось, что Дед видит, как он изменился в лице, и пытливо присматривается к нему.

Они были на полпути до лагеря, когда дальнозоркий Дед первый заметил Кима, вышедшего из леса на дорогу и присевшего на пенек.

— Глеб, гляди, твой-то уже поджидает нас… И где его, баламута, носило?! — воскликнул он, подскочив в седле от удовольствия, что у него в отряде есть такие баламуты, которые всегда выходят сухими из воды.

Ким сидел на пеньке, чуть пригнувшись, опираясь руками на колени, с автоматом между скрещенных ног, будто сидит в дозоре и ему уже скучно, но надо поглядывать по сторонам, и он поглядывает, выполняя свои надоевшие обязанности. Это была его обычная поза. Глебу Семеновичу часто казалось, что Ким, какие бы обязанности в отряде не выполнял — а выполнял он разные: связного, разведчика, пулеметчика, даже подрывника, — всегда старается показать, что все это для него пустяки и он занимается ими только потому, что настоящего, серьезного, большого дела, для которого он пошел с отцом в партизаны, ему почему-то не поручают. Глебу Семеновичу это очень не нравилось; возмущаясь, он спрашивал Кима, какие это великие дела нужны ему, но сейчас, увидев его, сидящего на пеньке, он подумал только: «Эх ты, мой милый, глупый мальчишка!»

Дед строго допрашивал Кима: почему отстал, где столько времени пропадал, как оказался тут, на дороге. Глеб Семенович стоял рядом с Дедом, хмурил брови, слушая Кима, но из его объяснений ничего не понимал и не старался понять — ему было вполне достаточно одного того, что его глупый мальчишка жив и здоров.

До лагеря было еще километра два, но Василий Демьянович слез с лошади, решив, что дальше пойдет пешком вместе с Кимом. Довольно, намучился он уже с маленькой норовистой коняшкой, которую взял сегодня утром у начальницы санчасти Нины, так как свою кобылку ему пришлось вчера бросить в городе. Под Ниной коняшка эта ходила резво и никаких фокусов не выкидывала, а Василия Демьяновича, как он только подошел к ней и потрепал по шее, чуть было не тяпнула за руку. Когда он слегка стукнул ее за это кулаком по носу, она присмирела, но, чтобы сдвинуть ее с места, ему пришлось звать на помощь докторшу. Сколько ни колотил он коняшку и плеткой и коленями, она стояла тихо, как вкопанная, а Нине стоило только прикрикнуть на нее и шлепнуть ладошкой по крупу, как она сразу побежала. Побежала, однако вскоре остановилась, и опять хоть за докторшей беги, чтобы она ее снова пошлепала. Так всю дорогу туда и назад фордыбачила: остановится и, сколько ни колоти ее, будет стоять, пока ей это не прискучит; потом побежит, проявит свою прыть, ну, кажется, решила, что довольно уже поваляла дурака, хватит фокусничать, и вдруг снова стоп, ни шагу дальше, а то еще на бок ляжет, норовя придавить всаднику ногу.