Рэми отшатнулся, чуть не упав со стула. Но ответить то, что от него ждали, все же сумел:
— Нет. Продолжай…
— А потом я решил, что все кончено. И жизнь моя — кончена. И сопротивляться тому не думал. Сел на пол у кровати и ждал. Жреца смерти. Тот явился быстро, солнце взойти не успело. И, знаешь, что он сделал? Сдал меня дозору? Как же! Денег дал и в столицу отправил. С письмом…
Рэми, стремясь чем-то занять руки, взялся за новые амулеты. Вздрогнул, вложил в глупую игрушку, пожалуй, слишком много магии, бросил ее на стол, и, не выдержав, встал и подошел к окну. А там, за прозрачной, отражающий тени света, преградой, подглядывали звезды сквозь ветви яблонь. Белел в полумраке снег… глубокий и почти нетронутый, с пятнами собачьих следов да точками от сорвавшихся с яблонь капель. Покой… покой дарованный богами там, за окном, и огонь чужой горечи внутри. Тошно как…
— Здесь все оказалось иначе, — говорил за спиной Урий. — И мой дар никому не мешал, и учителя нашлись, даже слово «убийца» их не остановило. Понемногу я и семью сюда перевез, как человек зажил, да и страх забыл… только вот цех целителей ненавидел все так же сильно. Потому что не лечили они, только золото брали. И нам бы, темным, радоваться — да магия исцеления, она же больно хитрая. Даже нам неподвластная.
Неподвластная? А вот у Рэми получалось… как и у виссавийцев, почему? До боли прикусив губу, он смотрел в окно, на тени собак у забора, на скатывающуюся к крышам домов полную луну, на глубокое, как вода в лесном озере, густо-синее небо. И слушал, слушал, впитывал каждое слово.
— Люди умирали, один за другим, богатые ли, бедные ли, а цех целителей жировал. Жить-то всем хочется. И что б любимые жили — тоже хочется. Вот люди и платили… а куда ж денешься?
Неправильно это… запах трав в их лесном доме. Мягкий голос матери, когда она склонялась над больным, терпкий аромат зелий… у мамы ведь тоже получалось, может хуже, чем у виссавийцев, но все же… И никогда она не брала больше, чем люди хотели давать. Давали же… и молоко приносили под дверь, и только снесенные яйца, и еще мягкие и белые внутри орехи: если захочешь отблагодарить, найдешь же чем, даже если дома не всегда богато.
Некоторое время Урий молчал, а потом продолжил.
— И я успокоился, пока не заболел братишка. Метался в кровати, исходил кровавым потом. Все простыни алыми были… а в доме воняло гнилью. И кричал он так страшно… а целители… только руками разводили. Серебро брали, а помочь, сволочи, опять не могли. И магия моя, сила моя — не могла… Знаешь, что это такое — смотреть на любимого человека, видеть, как он страдает, и быть бессильным?
Рэми знал, но опять промолчал, скользя взглядом по темным крышам. Этот мир недобрый, вкус отчаянной беспомощности знаком тут каждому.
— Ничего ты не знаешь… Желая спасти брата, я сделал нечто… о чем жалею до сих пор, и, что самое страшное, сделал это зря. Не помогло.
Сказанное удивило. И Рэми даже обернулся, чтобы уточнить, что именно сделал Урий, но учитель уже продолжил:
— А чуть позднее прибыли послы ларийцев. А вместе с ними — столь редкий тут тогда виссавиец. Странный такой. Тонкий, как тростиночка, лицо все время какой-то тряпкой закрывал, будто солнца боялся. Поговаривали, что урод он, безумный. Может, и безумный, но брат мой умирал. А по городу ходили дивные слухи, мол, умеет виссавиец исцелять, да так, как нашим «целителям» и не снилось, вот я и не выдержал. Братишку в одеяло завернул, взял пару верных слуг и понес к тому целителю.
Урий промолчал немного, улыбнулся, как-то странно улыбнулся, тепло, отчего лицо его засветилось внутренней красотой, а сердце Рэми вдруг сжалось, и продолжил:
— Знаешь, а он меня принял. Без виссавийского намордника, без вопросов. А сам… не уроды они, Рэми, такие, как мы. А тот мальчик был совсем. Худой, маленький… А глазищи — как у тебя, огромные, черные. Ручки тоненькие, счас переломятся. И сам он какой-то хлюпкий…
И Рэми вдруг увидел того мальчика. Молодой совсем еще, тонкий, как тростиночка, а взгляд… сколько недетской мудрости в том взгляде! И хочется коснуться щеки виссавийца, стереть магией взрослую серьезность из удивительных глаз, и просыпается вдруг в груди невесть откуда взявшаяся тоска… будто Рэми все это видел, знал, чувствовал… И забыл.
— Но, хлюпкий телом, он духом посильнее нас с тобой был. Как брата увидел, как и собрался весь. И глаза, до этого улыбчивые, серьезными стали. И голос, мягкий, спокойный, вдруг жестким сделался. Не как у этих целителешек, совсем не так. Те болтали — этот делал. Приказывал. Брата моего быстро наверх унесли. Раздели, на кровать уложили. И меня никто не гнал, так я вслед за мальчишкой в комнату и закрался, в уголке притаился.
Рэми опять все видел… Будто сам там был… Плыл на волнах видения и все боялся в нем утонуть…
Богато обставленная, но такая маленькая спальня. Обитые буком стены, громоздкий стол у окна с витиеватой резьбой. Тяжелый бархат темного балдахина над кроватью, шелк простыней, вышивка серебром по краю наволочки. И сожаление в глазах служанки, когда на такую красоту опустили мечущегося в бреду светловолосого мальчишку. Рожанина.
По приказу целителя плотно задернули шторы, слуги вышли из спальни и зашуршала ткань, когда виссавиец открыл лицо. А потом полился над кроватью, с ладони мага зеленый свет, отражаясь в широко распахнутых глазах целителя, и мальчик на кровати закричал, тонко, безумно, но замер, стоило тонкой руке лечь ему на плечо. И все равно напрягал жилы, будто старался вырваться из невидимых сетей, и все силился, силился, что-то выдавить сквозь плотно сжатые зубы.
— Все закончилось так быстро. Стало вдруг темно, и я услышал, как что-то упало. А когда слуги раздвинули занавески, виссавиец лежал на полу. Без сознания. А мой брат… он спал. Вечером проснулся и на поправку пошел.
Рэми вздохнул глубоко, задохнувшись от чужого воспоминания. Сколько света, кристальной честности было в том виссавийце! И душа Аши внутри усмехнулась, горько, безжалостно… может, в Виссавии все такие? Но Рэми вдруг вспомнил другой блеск в глазах другого целителя — блеск презрения. Виссавийцы не умели прощать. И оступившихся не исцеляли никогда.
— Я собрал серебра, все, сколько имел, к виссавийцу начал проситься, не пускали. Говорили, спит он. Три дня спал. А на четвертый меня принял, бледный такой, уставший, серебра не взял, лишь улыбнулся слабо и попросил своей богине, Виссавии, помолиться. Я и помолился: три дня постился, три дня стоял на коленях перед ее алтарем, благодарил, даже плакал. В последний раз в жизни тогда я плакал. И все вспоминал бледную улыбку своего брата, что очнулся после болезни. А на четвертый дал себе клятву помогать виссавийцам. И помог. Благодаря нашему цеху они получили патент на целительство в Кассии. И пусть они исцеляют не всегда, пусть иногда отказывают — но они умеют исцелять. А цех целителей, который теперь дохнет от голода — не умел.
— Все это хорошо, — прошептал Рэми, отходя от окна и вновь возвращаясь на свое место. — А причем здесь я?
Учитель опять замолчал, собираясь со словами, а потом ответил:
— Если ты не знаешь, почему, то должен ли я…
— Раз уж начал… — криво усмехнулся Рэми.
— Тебе необходимо понять — союз с Виссавией это лучшее, что есть у Кассии, и мы не можем его потерять.
— Так я как бы и повлиять на него не могу…
— Можешь! — выдохнул Урий. — Если ты умрешь, Виссавия заставит Кассию умыться кровавыми слезами. Так что будь добр, поверь мне. И прекрати глупо собой рисковать!
— А разве я рискую? — пожал плечами Рэми.
Урий лишь глянул на него внимательно и пробормотал:
— Ну-ну, видимо, иначе ты не умеешь… Что ж, сыграем на твоей виссавийской брезгливости…
— Я не виссавиец, — прохрипел Рэми.
— Но оно же не столь и важно, правда? — сказал Урий. — Не веришь мне? Ну так отдай Гаарсу это.
Он достал из-за пазухи маленький мешочек, улыбнулся как-то странно и протянул мешочек Рэми. И Рэми взял. Положил на стол и неловко провел по нему кончиками пальцев. Мягкая, вышитая серебром замша еще хранила тепло человеческого тела, что-то кольнуло знакомой силой и перед глазами на миг поплыло. Там внутри жила магия… Знакомая и ласковая, сдерживаемая вышитыми по замше рунами… и чем-то странно испорченная. Решительно взяв мешочек, Рэми вопросительно посмотрел на учителя.