Когда Аня на распределении увидела молчаливых любезных, но настойчивых дядек с военной выправкой, но без формы, приглашавших их поработать заграницей, заманивающих их «интересным опытом» и валютными сертификатами в «Березку», она поняла, что была совершенно права. Отделение давало возможности, которые иначе бы Ане не представились. Она, поговорив с обаятельным молодым человеком, на два года поехала на работу в Того. Конечно она знала, что с их отделения ребят посылают за границу, но сама особенно никуда не собиралась. Ей казалось, что из-за папиной работы ее, разумеется, никуда не пустят. Когда «обаятельный» заговорил с ней о распределении, она сразу его спросила насчет папы, и что у нее «особые обстоятельства». Человек из «конторы», чуть улыбнувшись, уверил ее, что «им все известно, и что они очень доверяют ее семье». Тут и думать не стоило … отчего б не съездить!
В общем в это время Аня была молодой, весьма уверенной в себе женщиной, с определенным жизненным опытом, при этом отнюдь не школярски-молодежным. В командировку за границу она съездила и … нет сейчас Аня не хотела об этом вспоминать. Аня улыбнулась, вспомнив, что она тогда даже отвыкла, что она «Аня», вовсе она была уже никакая не Аня, а Анна Львовна Рейфман. Аня знала, что ее красиво зовут. «Анна» ассоциировалась с Анной Карениной и Анной на шее, «Львовна» — шикарно: не «Сергеевна», не «Петровна», а именно «Львовна» — не то, чтобы по-еврейски или чисто по-русски. Было, конечно, много евреев «Львов», но был же и Толстой. А фамилия … вот тут начиналось интересное. Анин папа Лев вовсе и не был евреем, он был немцем, давным-давно обрусевшим, но немцем. Пусть по-немецки «рейф» с произносившимся «э» оборотным, означало все лишь «бочку», т. е, Аня была бы в Германии просто какой-нибудь Бочаровой или Бочкиной, но … все равно. Ее далекие предки были скорее всего обычными ремесленниками. А вот мама … да, мама была еврейка, но … для Ани все это было не так уж важно, от антисемитизма она никогда не страдала. Никто в школе, и тем более в институте ее не дразнил. Кто бы посмел … Родители дали ей правильные, красивые черты, но не так, чтобы уж слишком национальные.
Она тогда как раз недавно вернулась из Того и знала, что больше она туда не вернется, хватит с нее. Провести там остаток молодости ей не улыбалось. Чем заняться было пока неясно. Школа ее всегда ждала, технический перевод тоже … но Аня размышляла, родители ее не торопили. Прекрасно одетая, ухоженная, непохожая ни на маминых еврейских гуманитарных интеллигенток-преподавателей, ни на папиных высоколобых физиков, Аня с легкостью влилась в московскую золотую, слегка богемную молодежь. Они ходили по ресторанам, модным кафе, театрам, на скачки, читали самиздат и Аня, через приятеля-физика, попала в театр МГУ и там пришлась ко двору. Ах, какой это был спектакль! Совершеннейшее «ретро», бель-эпок, начало века. История неразделенной любви Вертинского к знаменитейшей актрисе немого кино Вере Холодной. Аня, собственно, и сыграла-то там только в одном спектакле и взяли ее туда из-за невероятно подходящей фактуры. Все было так интересно, здорово: она — дама в вуалетках, шапочках-менингитах, шляпах, свободных шелковых платьях, и маленьких туфельках с круглыми носками. А грим … бледное лицо, яркие губы, мушки на щеке, обведенные черным глаза. Ее пушистые, еще не коротко стриженные светлые «скандинавские» волосы, то в сложных пучках, то уложенные завитками, со сложной челкой. Аня принимала разные красивые позы на козетках, лежала в пижамах на диванах и курила папиросы с длинными мундштуками. Лощеные мужчины-кокаинисты целовали ей ладони, стояли на коленях, заламывали руки, читали стихи, а скромный Пьеро-Вертинский пел романсы. А она, Вера Холодная, жена скромного московского юриста так и осталась верна скучноватому мужу. Аня помнила сцену, когда Вертинский поет, посвященный ей, Холодной, романс «ваши пальцы пахнут ладаном», она возмущена, потому что ладаном пальцы пахнут у мертвых. Вертинский снимает посвящение, но на следующий год, Холодная умирает от «испанки», умирает красиво в традициях серебряного века … и звучит романс Вертинского. К сожалению остальные спектакли Ане не нравились, да ее в них никто и не приглашал. У нее тогда был короткий роман с «Вертинским», он, кстати, хорошо пел и играл на гитаре, но был изломанным, капризным парнем, аспирантом физического факультета, способным, но невероятно ленивым и не умеющим отличать роль от жизни. Интерес к «Вертинскому» проходил вместе с интересом к театру. Но там, в труппе она четко поняла, что действительно красива. Ей об этом открытым текстом говорил режиссер, ставший потом очень известным.
Аня прекрасно себя помнила: невысокая, чуть ниже среднего роста, стройная, пропорционально сложенная, обтекаемо-кругленькая, но совершенно нигде не полная. Почти всегда на каблуках, в высоких модных сапогах, изящных шубках. У нее было, по выражению матери, породистое лицо, хотя мать, говоря про «породистое лицо», никогда не имела в виду свою дочь, во всяком случае открыто она ею не восхищалась. Небольшой нос с горбинкой, круглые совиные зеленые глаза под тяжелыми, всегда накрашенными, веками, пухлые губы и широкие скулы. Аня была натуральная блондинка, одно время она подкрашивалась в «пепельный» цвет, но потом ей надоело. Волосы у нее были прямые, жестковатые и густые. Их можно было по-разному уложить и Аня приобретала сразу другой вид. Ей шли стильные стрижки с разными челками и проборами. Для того, чтобы сделать свои волосы волнистыми, Ане приходилось много потрудиться, да волны особо и не держались. Она сильно красилась: глаза обводила черным, густо накладывала тушь на ресницы, чтобы они выглядели «стрельчатыми», на веки — голубые или зеленые тени, которые ей блондинке очень тогда шли. Румянами она почти не пользовалась, зато губы часто красила красной помадой, составляя умело выверенный контраст с бледным тоном. Косметики на ее лице было много, и вся эта «боевая раскраска» могла бы на другой девушке, попроще, показаться нарочитой, вульгарной, но не на Ане. Просто она выдерживала несколько театральный стиль, образ Веры Холодной довлел над ней, долго не отпускал. Вот какая она тогда была: броская, яркая, с холодным, холеным лицом то ли недотроги, то ли дорогой содержанки, то ли актрисы, то ли светской дамы.
Ее внешний вид людей обманывал: под внешним обликом кокетки таился интеллект и глубина. Аня это знала и иногда пользовалась этим внешним диссонансом с мужчинами. Она все время играла какую-то роль, не то, чтобы не желая быть самой собой, а просто не очень-то и зная, какая она была на самом деле. Могла сыграть всякую, но … на какой роли остановиться было пока неясно. Очень уж у нее разные были папа с мамой. Она, их дочь, не хотела ни на кого из них походить, а походила, естественно, все равно. Еще даже до ее поездки в Того папа доставал вещи из «спецраспределителя», а уж после Африки, когда у нее самой появилось немало сертификатов, Аня стала одеваться совсем уж шикарно. Да, это что! Еще у нее был целый штаб «спекулянтов», «фарцовщиков», у которых она втридорога покупала заграничные немного ношеные вещи, которых ни у кого не было и быть не могло. Таких поставщиков у Ани было два: жена артиста из хора Пятницкого, и танцор из Ансамбля Моисеева, который привозил барахло чемоданами, купив его за копейки в секонд-хенде. Правда в конце 60-ых тогда Аня ничего этого не знала.
Тот день и вечер она запомнила очень хорошо. Январь. Они с ребятами решили встречать старый Новый год. Аня любила этот праздник: никаких родителей, родственников, обязательств. Пошли к Семену Захарову, художнику-графику. У него была небольшая запущенная квартира на Тверской-Ямской во флигеле во дворе, а еще на чердаке этого старого дома — мастерская, в которой он не очень-то нуждался, но поскольку он был членом Союза, мастерская ему полагалась.
Аня помнила как она туда весь день собиралась, сбегала в магазин за чулками, они были тогда все шелковые, со швами и очень быстро рвались. Начала складывать на кровать все, что она собиралась надеть и оказалось, что на паре черных чулок «дорожка». Пришлось идти в универмаг. Мать правда предлагала быстренько «дорожку собрать», но … еще чего! Идти в чулке с «меткой». Аня привыкла, как учила ее тетушка, мамина сестра, одеваться тщательно: еще неизвестно, как мог бы закончится вечер, с кем и где. Платье у нее было просто сногсшибательное, и надевала она его в первый раз. Из черного синтетического, невиданного бархата, эластичного, облегающего фигуру, забранное какими-то швами, то собирающими платье в гармошку, то образующие цветы с серединкой узелком. Там еще был большой круглый вырез, и ярко-синий бант, с ассиметрично выступающим уголком. Спереди струился большой разрез, через который довольно высоко виднелась нога в черном чулке. Прическу она себе сделала «волосок к волоску», надела маленькую норковую шапочку, и высокие сапоги. За ней кто-то заехал на машине … кто же это был? Вроде Сашка Архипов, доктор скорой помощи. Компания у них состояла из разных людей. Аня уже надела длинную бежевую дубленку и взяла в руки сумку и другую специальную сумку для туфель. Было еще совсем не поздно. А тут из комнаты вышла мать в шелковом халате в экзотических цветах. У нее таких было несколько.