Фрир молча смотрел на него и настороженно ждал, куда приведёт этот новый ход.

— Правомерен, пожалуй, любой образ действий, — продолжал Томас, — до тех пор, пока он удерживается между двумя крайностями: между пассивностью тех, кто хочет перемен, ничего для этого не предпринимая, и активностью других, которые считают, что прежде чем улучшать условия, надо их ухудшить. Но ведь мы-то с рами нашли третий путь: поправляли неизбежные ошибки друг друга и нащупывали разумный способ избавиться от Чрезвычайного положения.

— Я в него не верю, — мрачно, — здесь это невозможно.

Томас встал и теперь возвышался над пленным.

— Но вам понятно, что я имею в виду, говоря о двух путях: если они не перейдут в крайность, то разве нельзя свести их к одному образу действий? — Томас почти умолял. Все его доводы были последней попыткой убедить пленного не отказываться от соглашения; и при этом он искренне верил, что его слова основаны на принципах, которых он всегда придерживается. Пусть он презирает Фрира, даже ненавидит, но в ходе допроса этот человек узнал его лучше и глубже, чем кто бы то ни было.

— Ну так что же?..

Фрир поднял глаза и, прежде чем ответить, внимательно посмотрел на Томаса. Потом крикнул:

— Все хитрите! Не можете не хитрить,

— А вы? — Томас с презрением отшатнулся. — Вы-то что, разве нет?

— Нет, иначе я б никогда не дал уговорить себя подписать ту бумагу. Мне знакомо, что такое колебание между двумя возможностями, и я знаю, что в тревоге за судьбу высокой цели можно потерять из виду самое эту цель. Но у меня есть одно преимущество перед вами, — он глянул вверх с беглой улыбкой: — я жил и работал среди людей, которые горят таким чистым и ярким огнем, что он никогда не перестает освещать и их цель и единственный путь к достижению ее: для них все сливается воедино. Самой своею жизнью они питают этот пламень; они никогда не стоят в стороне и не любуются в его отблеске собственной тенью.

— И вы можете так говорить, зная, какие средства они пускают в ход?

— Они пускают в ход те же средства, что употребляют против них. Согласитесь, что вам-то не нравится именно цель.

— При чем тут я, вы же сами признали, что цель, за которую они борются, не может быть достигнута их методами.

— Я ошибался. Эта ошибка привела меня к дурацкому поступку и сделала предателем. Мне казалась невыносимой мысль, что самоотверженность и жертвы — все напрасно: товарищей убьют одного за другим, а дело, за которое они борются, погибнет. Но это не так. Борьба за лучшее будущее уже есть цель — нечто законченное, и она не может быть уничтожена. Что бы ни случилось, стрелки часов не повернуть назад к тем временам, когда мои товарищи* поднялись в защиту угнетенного народа. А когда угнетение станет далеким прошлым, их борьбу будут помнить как один из героических эпизодов, приведший к окончательной победе.

Томас рассмеялся, откинув голову.

— Вы что, репетируете речь на суде? Полагаю, что это вас и ждет. Теперь без суда не обойтись. Сомневаюсь только, что вам дадут выступать с речами. На такие дела уходит не более часа.

Фрир пожал плечами.

— И конечно, они воспользуются вашим временным отступничеством. У них есть письменное доказательство, что вы уличены в применении насилия в политических целях. А тот факт, что вы пошли на попятный в истории с соглашением, только показывает, что вы изменяете и нам, как изменили своим друзьям в джунглях.

Он с радостью увидел, что наконец-то удалось пронять пленного.

— Если же вы надеетесь на то, что публичный процесс — вещь обоюдоострая, то советую подумать еще разок. Это не то, что спорить со мной. От атмосферы холода и безличия у вас там сразу мозги заледенеют. А потом, — с нарочитой жестокостью, — потом, когда все увидят, какой вы презренный негодяй, вас запрут до утра, а после бессонной ночи столкнут в трап под виселицей, и вы сломаете себе шею.

Томас теперь расхаживал взад и вперед перед пленным. При этих словах он остановился, и в камере стало совсем тихо. Фрир сидел, уронив голову.

— Вы когда-нибудь думали о том, как будете умирать? — спросил Томас после долгого молчания. — Или только о том, с каким видом вы примете приговор?

— Я думал об этом, — очень спокойно.

— Обо всем, вплоть до голого дощатого помоста? Вот вы тут говорили о славном прыжке в будущее. А как насчет падения в никуда? Вы стоите, веревка трет шею, и слишком поздно вспоминать, что был и иной выход.

Рука Томаса невольно дотронулась до шеи. Он отдернул ее.

— Я много думал об этом. О смерти. — Фрир не поднимал головы и говорил почти сам с собой. — Не очень-то легко о ней думать. Все время ловишь себя на том, что вспоминаешь о ней с чужих слов, а люди, рассказывая, всегда упускают самое главное. И на самом деле думаешь не о смерти, а лишь о том, что ты сейчас о ней думаешь. Но постепенно начинаешь что-то видеть — смутно, краешком мысленного взора. Хочешь рассмотреть поближе… все ускользает. Не существовать! Этого представить себе невозможно, даже приблизительно, так как смерть — отсутствие всяких представлений и — навечно. Воображение может придать ей любую форму, но все они только способ скрыть что-то, чего нет вообще… Впрочем, постепенно вы начинаете постигать ее смысл именно так, косвенно, в отрицании. И вот вам кажется, что вы уже улавливаете, что она такое, но тут всегда повторяется одно и то же: вы вдруг остро чувствуете радость жизни и только так узнаете цену смерти. — Он закрыл глаза. — Да, я думал об этом. Забавно, знаете, из какой-то гордости хочешь умереть достойно, но все происходит так быстро, что никакого значения для тебя не имеет — достойно или нет. А раз так, — он снова пожал плечами, — раз это происходит так быстро, что и значения не имеет, так и толковать не о чем.

Томас слушал внимательно, словно считал своим долгом и в самом деле почувствовать себя Фриром и ожидать события, которое он с такой жестокостью вызвал в памяти пленного, ощутить до мелочей все, что испытывает другой, и проверить, сказал ли бы он сам все то, что говорил Фрир. Томас стоял, весь напрягшись, и даже слегка дрожал. А потом вдруг нахлынуло освобождение — ведь он, оказывается, только вообразил себя на месте другого. Он вздохнул, точно человек, помилованный у самого края смертного трапа, и вмиг порвались томительные узы, связывавшие его с Фриром. С этой минуты пленный ничто для него, пустое место. Никогда еще, с самого первого дня, он так сильно не ощущал себя правительственным чиновником, от имени закона и порядка выступающим против явного изменника. Смешно вспомнить, что, разговаривая с пленным, он порой и себя считал в какой-то степени виновным. Он никогда не был виноват! Он в полной безопасности! Сейчас просто непонятно, как вообще могла ему прийти в голову мысль, что их судьбы связаны между собой. И вместе с удивительным чувством освобождения пришло и сомнение в собственных методах допроса. Тесная близость, которой он добился, мешала ему использовать полученные благодаря ей сведения. А давно пора было направить свою хитрость совсем в другую сторону, порвать с пленным и не обращаться с ним, как с живым существом. Ему следовало быть жестче, куда жестче. Эти бесконечные разговоры ни к чему не привели. А быть жестче вовсе не означает вести себя, как Шэфер. Есть другие пути — более тонкие, более действенные. По правде сказать, даже теперь…

— Да, — Томас кивнул, соглашаясь с размышляющим вслух Фриром, — я вижу, что вы задумывались о своем конце. В вашем положении этого трудно избежать. Но такие мысли — еще не худшее, что может прийти в голову. Есть ведь и другие люди, знаете. Нужно суметь принять и их смерть, а не только свою. — Он сделал паузу и добавил: — Они взяли эту девушку, Анну.

Фрир силился ничем не выдать себя, как и при упоминании имени Сена, но сейчас это удалось хуже.

— Её вы больше не увидите, — подчеркнул Томас. — А она ведь здесь; в одной из камер, всего в нескольких шагах от вас. Ждет того же, что и вы. Только она еще не примирилась с мыслью о конце, как, кажется, сумели примириться вы.