Изменить стиль страницы

И вот дверь открывается. На пороге не Инга, а мама. Она не спрашивает: «Вам кого, молодой человек?» Она улыбается. И тут же выбегает Инга.

— Здравствуй!

Я снимаю фуражку, прохожу в комнату. Вижу за письменным столом толстощекого, высоколобого юношу с большим чубом.

— А это мой брат — Игорь, — говорит мне Инга. — Познакомьтесь.

Игорь поднимается со стула, вяло, словно нехотя, протягивает мне руку: моему приходу он, видимо, не рад.

Мы сидим в комнате втроем — мама на кухне, — разговор не вяжется.

— Что ты сегодня делал, Саша? — спрашивает Инга.

— Землю рыли. Недалеко…

— О, это очень заметно по твоим ботинкам и брюкам! А нашего Игоря сегодня вызывали в военкомат. И освободили. По состоянию здоровья.

— Инга, — раздраженно обращается к ней Игорь, — перестань! Кому это интересно?

Мы все молчим. Потом Инга спрашивает меня:

— Хочешь чаю?

Я голоден, как дистрофик, но отрицательно мотаю головой.

— Тогда на улицу выйдем?

— Выйдем.

— Ну, расскажи еще что-нибудь, — говорит Инга, прижимаясь к моему плечу. — Или лучше почитай стихи! У тебя это здорово получается…

— Вчера на дежурстве прочитал сборник Долматовского. Правда, сразу не припомню.

— Ну, ну… Что помнишь?

И я читаю:

Есть в первой любви обреченность разлуки,
Но в памяти шрам остается навек:
Ведь форму свою сохраняют излуки
Давно обмелевших и высохших рек…

— Красиво, но очень грустно, — говорит Инга. — Слушай, как живут твои друзья — «мушкетеры»?

— А ты помнишь, как растут цветы из снега?

— Помню.

— Они ни у кого, Инга, не растут. Только у тебя.

Больше нам поговорить не удается: ревут сирены. Воздушная тревога! Десятки прожекторов, которые таились до сих пор в густой темноте, включаются разом. Голубые лучи их беспокойно обшаривают осеннее небо.

Перед нами вспыхивает огонек карманного фонаря, и мы слышим раздраженный голос:

— В бомбоубежище! Не знаете, что ли?

Это милиционер.

В бомбоубежище мы, конечно, не пойдем. Поэтому со всех ног бежим от милиционера.

Милиционер свистит, и его свист сливается вдруг с другим — страшным, воющим, давящим, с каждой секундой все более громким.

Мы падаем на газон, нас оглушает взрыв, нас подбрасывает.

Бомба взорвалась совсем рядом.

— Не бойся, Инга.

— А я и не боюсь, когда с тобой…

ШЕСТНАДЦАТОЕ ОКТЯБРЯ

Несколько дней подряд по радио передают почти только музыку.

Но вот музыка прерывается. Диктор немногословен: «За истекшие сутки вели бои… На ближних подступах к Москве отражали атаки…» И снова музыка.

Утром 16 октября дивизион выстраивается во дворе школы. Майор Кременецкий принимает рапорт у дежурного.

Сейчас, как обычно, он скажет, какое у нас задание на день.

Но Кременецкий не торопится, несколько минут ходит вдоль строя, заложив руки за спину, потом говорит:

— Школа эвакуируется… Идите по домам. Пять часов на сборы. Тех, кто опоздает, будем считать дезертирами.

Каждый из нас, спецов, ко всему был готов, и если бы сегодня школу бросили на передний край — это бы не застало нас врасплох.

И вдруг — эвакуация…

— Вопросов нет? — спрашивает Кременецкий.

Вопросов нет. Куда — нам все равно не скажут. Да и какое это имеет значение — куда. Главное, что мы оставляем Москву в часы очень трагические. Нам дано лишь время на сборы. Нарушить приказ не посмеет никто.

— Пошли! — машет мне рукой Владлен Доронин.

Но мне уходить пока нельзя: звонили из райкома комсомола, просили подготовить для сдачи комсомольские документы.

Собираю бумаги. В комсомольскую комнату входит Тепляков.

— Почему вы не идете домой? — спрашивает политрук.

— В райком надо, дела сдать. Может, Орешин разрешит взять свою машину?

— Машину у нас, Крылов, отобрали для штаба обороны, — говорит Тепляков. — А Орешин уже не директор.

— Как?!

— Орешин назначен комиссаром дивизии народного ополчения. Час назад он уехал на передовую прямо из дома. Только мне успел позвонить. Директором будет майор Кременецкий!

Сколько событий произошло за это утро! И вот еще одно.

Трудно представить нашу школу без Орешина. Но в штабе решили, что он нужнее там, в дивизии ополченцев. Конечно, лучше комиссара, чем Орешин, трудно найти.

— А вы когда домой пойдете? — спрашиваю Теплякова.

— Не успею, — говорит он. — Но я уже собрался. Все мое тут. Я же холостяк. Ну, торопитесь, Крылов.

Я бегу по городу. Везде — суета. С пятого этажа какого-то учреждения через окна выбрасывают тюки бумаг, их тут же грузят на автомашины. Навстречу мне идут люди со странной ношей: у кого несколько пар ботинок, у кого скатанный в рулон отрез материала. Только потом узнаю: заводы закрываются и раздают рабочим свою продукцию…

Дома меня встречает мама. Тревожится, спрашивает, боясь услышать страшное и неотвратимое:

— Ну что?

— Уезжаем…

— Собрать тебя?

Приходит соседка, говорит маме:

— Они уже близко… Я подготовила книги, которые надо сжечь…

На постели поднимается отец. Я думал, он спит. Вчера у него опять был тяжелый приступ.

— Ивановна, убирайся! — кричит он. — Сталин Гитлеру Москву никогда не отдаст!

Голова отца падает на подушку, и я еще раз слышу его голос, в последний, как потом оказалось, раз:

— Вон!

Мой отец был простым, рядовым человеком, из тех, кто на анкетный вопрос «происхождение» писал: «из мещан». Да, он был из мещан. Он ходил молиться в церковь. Он рос и воспитывался до революции, и многое у него осталось от прошлого.

Но он не был человеком прошлого.

Я не знал никого из родных и близких, кто так радовался бы успехам страны, кто был бы так одержим ими, как мой отец.

Когда в 1938 году проходили первые выборы в Верховный Совет, к нам пришел агитатор, рабочий часового завода. Он сел за стол и стал рассказывать о том, какая хорошая советская власть.

Отец слушал, а потом сказал фразу, которую я навсегда запомнил:

— Советская власть — лучший за себя агитатор.

Некоторые родственники считали его чудаком. Приглашали его в гости, а он отвечал:

— Не могу сегодня: челюскинцев встречаю.

Встречал он и Чкалова, и Громова, и ни одно московское торжество не могло пройти без его участия.

Особенно он любил воздушные праздники.

Вставал рано, поднимал меня, и мы вместе отправлялись на Тушинский аэродром.

Половину пути висели на трамвайной подножке, остальную шли пешком. После этого у меня сильно ломило ноги, но я не жаловался. Был строгий уговор: «Не пищать!»

И вот я слышу:

— Ивановна, убирайся! Вон!

Другого от отца ожидать было нельзя.

Я должен прощаться, трогаю руку отца, но он не чувствует. Ему опять плохо.

— Посидим перед дорогой, — говорит мама.

Она плачет. Хочу ее успокоить, но у меня не получается.

Старший брат уже уехал из Москвы вместе с автозаводом, где он работает, окончив институт. Теперь уезжаю я. Мама остается одна с тяжело больным отцом. Что будет через месяц-два — неизвестно. Неизвестно даже, что будет завтра.

— Ну иди, не опаздывай. Храни тебя бог.

Я смотрю на часы: времени почти не остается. Надо успеть попрощаться с Ингой.

Увидев меня с вещевым мешком, Инга испуганно всплескивает руками:

— Уезжаете?

— Уезжаем. Но это ненадолго.

— Ты пиши мне, пиши. Не забывай!

Инга вытирает мокрое от слез лицо платочком и говорит:

— Возьми этот платочек. А фотографию я пришлю. Мы будем всегда рядом. Ты торопишься? Да? Ну, поцелуй меня. Крепче!

Я бегу по улицам в школу, и в ушах звенит прощальное: «Поцелуй меня. Крепче!»

ПО ВАГОНАМ!

И вот команда:

— По вагонам!