Мы увидели стеклянный парфюмерный павильончик.
Из его распахнутой двери валил белый дым. Любопытства ради мы подошли поближе и заглянули внутрь через запыленные стекла. На полу сидел красноармеец, обняв ногами вместительную картонку. Из картонки он методичными отработанными движениями вынимал коробки с пудрой, свертывал им крышки и выдувал пудру. Он был так поглощен своим занятием, что не заметил нас. Белая пыль засыпала его, как снег, и пахучей приторной метелью вырывалась наружу. Мы не стали ему мешать. Мы переглянулись и улыбнулись. Чудак! Он не хочет оставлять финнам никаких трофеев!
У нас в руках была пачка листовок, банка с клеем и малярная кисть. Я мазал этой кистью по оставшимся заборам и стенкам, по стволам деревьев и по диким камням, а Борис Иванович ловким движением ладони прилеплял на эти места наши прощальные лозунги. Мы прошли на скалу, крутым обрывом уходящую в море, и подошли к чугунной петровской пушке. Я махнул кистью по изъеденному соленой водой стволу, и Борис Иванович приклеил к нему листовку с последним рисунком из последнего номера «Красного Гангута»: «Мы идем бить фашистскую сволочь и будем бить ее по-гангутски!»
Мы вышли на пустынную и размытую дождем дорогу. И я увидел моего Министра; он шел ко мне, нехотя помахивая рыжей запутавшейся гривой. Я побежал ему навстречу. И он положил мне свою голову на плечо и обдал шею теплым дыханием.
— Прощай, Министр! — сказал я. — Мне надо уходить, в Ленинград уходить, а тебе оставаться. Для тебя кораблей не приготовили, — сунул ему в теплые милые губы пригоршню сахару и поцеловал их, похлопал Министра по шее и легонько оттолкнул от себя. Пока я, чуть не плача, прощался со своим конем, Борис Иванович наклеил ему на круп последнее оставшееся у нас послание маршалу Маннергейму. Министр нехотя поплелся к лесу, оглядываясь и кося на меня глазом.
Мы пришли в порт, где хлопотливый чумазый паровозишко сталкивал в воду вагоны с разным барахлом, которое не на что было грузить. Портовый кран, подцепив стальными стропами, легко, как перышко, переносил над пыхтящим паровозишком «Смэрть Гитлеру!» на палубу пришвартованного к стенке эсминца.
Старый, как галоша, буксир «Камил Демулен», черпая бортами воду, доставил нас на рейд к спущенному трапу турбоэлектрохода. Мы поднялись на палубу, и я подумал, глядя вслед уходящему «Камилу Демулену»: «Как странно на этой земле все устроено. Был член конвента и поэт Парижской коммуны Камил Демулен, о котором сейчас, наверно, и во Франции забыли, а он, превратившись в буксир, захлебываясь волной, продолжает жить и помогать людям».
День был серым и темным. Смеркаться начало рано. На рейде за Утиным мысом, бросив якоря, покачивались на медленной волне корабли последнего каравана, транспортники и тральщики, эсминцы и рыбацкие лайбы, торпедные катера и подводные лодки. Наш турбоэлектроход стоял среди них, как слон среди овец, сливаясь камуфляжем со стальной водой и серым небом.
Построенный на верфях Амстердама, наш турбоэлектроход год назад сверкал внутри полированной карельской березой и надраенной медью. И вот в его великолепные салоны ввалилась сухопутная и морская братва, пропахшая дымом землянок и окопной сыростью. Она задымила махрой и разлеглась по коридорам и каютам на измазанных глиной шинелях, тяжело топоча по блестящему паркету каменными сапогами и ботинками. Она стала хозяином трюмов и палуб. В отведенной для нашей редакции и типографии четырехместной каюте разместилось двенадцать человек и еще машинистка Лида со своим наследником. Мы отвели ей нижнюю койку, а сами стояли, плотно прижавшись плечом к плечу, задыхаясь от жары и спертого воздуха.
Кукушкин и Федотов остались в группе прикрытия. Им надлежало взорвать водокачку, вокзал и Дом флота. Я протолкался на палубу. Мне захотелось посмотреть на работу наших подрывников. На темном туманном небе смутно виднелись портальные краны порта и размытые очертания берега. Сначала я увидел сноп красновато-желтого огня, осветившего Дом флота и водокачку, и потом услышал глухие перекаты грома. Значит, первой взлетела гарнизонная «губа». Кукушкин сдержал свое обещание. Ради того, чтобы взорвать «губу», он сам напросился у капитана Червякова в группу прикрытия. За первым взрывом послышалось еще три, и лохматые низкие тучи смешались с пламенем. В свете пожара я увидел, как отчаливал от порта последний тральщик. Я пришел в каюту. Корпус корабля вздрогнул и загудел мелкой пульсирующей дрожью. Слышно было, как натужно скрипели в клюзах якорные цепи. По медленному раскачиванию с борта на борт мы поняли, что двинулись.
Была ночь, и штормовая вода, действительно пронизывающий до костей ветер, и мелкий сырой снег. И наша махина шла в этой темноте, битком набитая людьми, мешками с крупой и мукой, ящиками с маслом и консервами и снарядами. Слышно было, как штормовые волны накатывались на задраенные люки, и корабль кренился с борта на борт и с носа на корму. Тусклые лампочки освещали землистые лица, покрытые испариной. Мы не спали. Было не до сна. Пересохшими ртами мы ловили душный воздух и ждали, глядя друг другу в усталые глаза, когда это тошнотворное скольжение в пропасть и подъем на гору кончится. Я попробовал глотнуть из фляги спирту и немного забыться. Не помогло. Тошнота усиливалась. Я снова продрался на палубу и, ухватившись за поручни, подставил лицо ледяному мокрому ветру. Зеленые топовые огни плясали в дикой скачке воды и ветра, как погибающие звезды. Меня вывел из оцепенения голос впередсмотрящего:
— Справа по борту мина!
И вслед за этим где-то подо мной что-то царапнуло по обшивке корабля, и столб огня осветил высоко задранную корму и обдал горьким запахом дыма и острой водяной пылью. За первым последовал второй взрыв с левого борта, электричество замигало и погасло. Из трубы корабля к черному небу метнулся столб искр. Я на ощупь продрался в каюту, чтобы надеть бушлат и мичманку.
В коридоре, напротив каюты, кто-то зажег свечку, и окровавленные люди, как черти из подземелья, стали вылезать из трюма.
После третьего взрыва снова вспыхнуло электричество.
— Не поднимайте паники! — раздался спокойный голос в репродукторе. Паники не было. Была беспомощность людей, не знающих, что делать. Корабль медленно кренился на левый борт и на корму. Чтобы побороть беспомощность и не сойти с ума, надо было что-то делать.
Старшим по званию командиром на корабле остался Борис Иванович Пророков. Он вышел на палубу. К правому борту стали подходить тральщики. Пришвартоваться при такой штормовой волне было почти невозможно. Тральщик кидало, как скорлупку, сверху вниз и било о корпус нашего потерявшего ход корабля.
— Эвакуировать раненых! — услышал я повелительно четкий голос Пророкова.
— Эвакуировать раненых! — гаркнул Колька Иващенко. Только теперь я понял, как пригодились Кольке нестандартные лычки на рукаве. Его все принимали за полкового комиссара, и клянусь, что он в эту минуту своим спокойствием оправдывал это звание. Прежде всего мы на руках передали с нашей палубы на тральщик машинистку Лиду и ее наследника. Потом стали вытаскивать на носилках из салона первого класса раненых. В салоне первого класса разместилась операционная. Мы таскали носилки с Женей Войскунским, балансируя по мокрой от крови, скользкой палубе, и передавали на тральщик. За этим занятием мы не слышали четвертого взрыва. Нам было не до этого. Брезжило, когда начался обстрел, и по верхней палубе стегануло два снаряда. Раненых прибавилось. Они стонали, ожидая своей очереди к врачам. Я запомнил только одного парня с тупым от боли лицом. Он сидел на полу и держал руками свою правую оторванную ногу. Из кровавого месива хлестала кровь. Парень орал истошно и дико.
Я взвалил его на спину и поволок на операционный стол вне очереди.
Тральщики менялись, и мы таскали раненых к правому борту, где наводил порядок Колька Иващенко.
Потом мы зашли с Женей в свою перекошенную каюту. Она была пуста. Я достал флягу, и мы выпили по глотку. Я показал Жене взглядом на свой карабин. Я сказал: